В день нашей третьей встречи с Магдой я рисовал ее. Тогда я подумал, что портрет не удался. Мне было стыдно, ведь Инкеи сказал, будто я рисую лучше всех у нас на курсе, с учетом живописцев и графиков. Но на портрете Магда выглядела мягкой и безвольной, черты лица ее расплылись и в уголках губ появились горькие, суровые складки.
Теперь я знаю, что тот портрет получился верным. Я ведь видел Магду и спящей.
Инкеи попрощался:
— А вы валяйте рисуйте дальше.
Магда тоже хотела поступить к нам учиться. Я видел ее рисунки, они мне не нравились, хотя и совсем никудышными их нельзя было назвать.
— О каком это сумасшедшем графе ты говорил?
— Когда? — с испугом спросил я.
Мне не хотелось, чтобы Магда знала о нем. О сумасшедшем графе я рассказывал лишь однажды, чуть позже, Эржике.
— Вы, правда, были немного навеселе, сударь, — засмеялась она.
— Не помню я никакого сумасшедшего графа.
Трудно сказать почему, но во взгляде ее постоянно пылала страсть. Весь вечер она не сводила с меня глаз, которые, казалось, прожигали меня насквозь.
— А может, я имел в виду себя. Я ведь вел себя как ненормальный.
— Почему? — Глаза ее сузились.
— Потому что не поцеловал тебя.
Я потянулся к ее плечу, но она вдруг взглянула так холодно из-под приспущенных век, что рука моя остановилась на полдороге и бессильно опустилась.
Не так уж и много времени мы с Геллертом Бано провели вместе в мастерской Вижо, а мне теперь кажется — бесконечно много. То были дни кипучей и самозабвенной работы, бредовых фантазий, мучительных заблуждений и счастливых открытий. Нередко мы спорили. Геллерт одно время лепил какие-то замысловатые глыбы — мощные, экспрессивные, но лишенные человеческой теплоты. Они были бесчувственны, даже лживы. «Здесь главное — композиция», — говорил о них Геллерт. Нечто в таком же духе пытался делать и я. Нет, я не подражал ему, в своих глыбах я давал выход страстям, переполнявшим меня самого, однако, застывшие в камне и глине, они казались мне чужими. Сердце и разум посылали команды чувствительной коже пальцев, но материал отказывался подчиняться. Найти с материалом общий язык — дело не из легких. Отчужденно, а то и враждебно покоится он аморфной, ленивой массой на рабочем столе, храня в своей неподатливой плоти гениальные формы и линии.
Садом чудес была эта мастерская, где все в беспорядке и все на виду, ареной ожесточенных схваток, сражений и примирений.
Окно.
Когда мы совсем выбивались из сил, мы усаживались на каменном выступе в нише окна. Я прислонялся спиной к холодной стене, Геллерт располагался напротив. Там я впервые поцеловал Эржи, и там же Геллерт сказал мне:
— Жить стоит лишь ради того, чтобы создать свою главную и единственную скульптуру. Даже если я обломаю себе все ногти, даже если сто раз упаду без сознания от усталости, я все равно ее сделаю. Понимаешь, иначе ничто не имеет смысла. Ведь я не хочу быть ремесленником, а значит, я должен ее сотворить.
Геллерт был влюблен. Однажды он предупредил меня:
— Сегодня у нас будет гостья, если не возражаешь. Ее зовут Эржи.
Пришла белокурая девушка, миниатюрная и изящная. Издалека она выглядела невзрачной, слишком уж худенькой и какой-то неуверенной. Но оказалось наоборот: она была сама уверенность. И чистота. Чистота такая, что придавала силы и вселяла страх.
— Просто одна моя знакомая, — сказал Геллерт, когда девушка ушла.
Я обрадовался этим его словам, знал, что он говорит неправду, и все же обрадовался. Вспомнилось, как взволнованно остановилась она перед одной из работ Геллерта. Скульптура была из камня — белый, легко поддающийся резцу известняк. «Раскаяние», — пояснил Геллерт. Она переминалась с ноги на ногу и время от времени проводила рукой по лицу. Геллерт гордился этой скульптурой; он полагал, что нашел новый путь, пластику, близкую к музыке, к непосредственному самовыражению. А Эржи сказала:
— Не забывай, что ты работаешь с материалом — с камнем ли, с бронзой ли, с глиной… Помни об этом, Геллерт!
Сумасшедший граф неестественно прямо стоял у костра, и выражение глаз у него было каким-то нечеловеческим, когда он смотрел на пламя. Я только что прибежал и, еще не успев отдышаться, первым делом почему-то спросил:
— И мальчика тоже?
— Нет, — ответил он, — мальчик в доме.
Я успокоился. Мальчик был для меня очень важен.
И тогда сумасшедший граф заговорил:
— У меня нет сил начинать все сначала! Когда я написал мальчика, меня самого поразили та красота и та человечность, какие он в себе нес. Я долго смотрел на него. Знаю, картина очень хорошая, даже слишком. Первое время она доставляла мне наслаждение, но лишь позднее, гораздо позднее, с годами, она открылась мне полностью. Эта картина вместила в себя слишком многое. Действительность сразу стала помехой. Меня интересовало теперь лишь то, что я хотел выразить и что выразил сверх того, помимо собственной воли. Мальчик мешал мне, мешали его голова, руки, ноги, стоящие на земле. Его нарисованное тело было тюрьмой, в казематах которой томятся сила и красота. «Я должен освободить их», — решил я. Мне хотелось написать красоту непосредственно, саму по себе. Ты все здесь видел, сынок, все мои картины, и, возможно, знаешь теперь столько же, сколько я. Знаешь и то, что постигнуть сущность этого мальчика мне так и не удалось. Порой я тешил себя иллюзиями на этот счет, но нет, всю ту красоту, всю ту силу, то сверхъестественное, что существует в действительности, невозможно выразить, не отразив и саму действительность. И я знаю, есть пути, по которым можно прийти к успеху.