Рядом продолжали разговаривать. Алексис различал кудахтанье Батифоля, парижский выговор Фаншон и характерный голос Марино-Гритти.
— Возвращайтесь к ним, — сказал он Женевьеве.
Она поднялась с колен и двинулась к двери как сомнамбула, не произнеся ни слова.
На следующий вечер Нина ушла из дому, и Алексис остался один. У него поднялась температура. Из радиоприемника, стоявшего возле кровати, лилась церковная музыка в исполнении детского хора. Он подумал о Женевьеве, о том, как она вчера, коленопреклоненная, стояла у его постели. Ему казалось, что он вот-вот расплачется, сам не зная почему.
11
Иногда к Тремюла приезжала сестра Женевьевы Мари-Тереза — увядшая блондинка, ростом чуть выше Женевьевы. Она жила на севере, там и вышла замуж. Уже по первому взгляду, который она бросила на него, Алексис понял, что Женевьева все ей рассказала. Он спросил ее об этом.
— Мы говорим друг другу все, — ответила Женевьева. — Открою тебе тайну. У Мари-Терезы здесь свои дела интимного свойства, ради этого она и приезжает в Париж.
— Что ты об этом думаешь?
— Ничего, для меня такие вещи — не новость.
Алексис нарисовал небольшую картину, где преобладали красные и черные спирали. Изображение прояснялось лишь в центре полотна, и тут можно было различить не то статую, не то странного ангела, а в самой темной части, там, где сгущалась жгучая чернота, глаз с трудом различал части сломанной скрипки. Он назвал свою картину «Фолия» и подарил ее Женевьеве.
Молодая женщина продолжала писать ему письма, как всегда очень короткие. В одном из них она сообщала: «Похоже, я скоро стану вдовой. Так мне сказали по секрету врачи».
Потом она стала писать всякую чепуху, например: «Я вытаскиваю из стенных шкафов все, что попадется под руку, и выбрасываю. Тоже своего рода развлечение».
Несмотря на свой затворнический образ жизни, Алексис завел нового знакомого. Длинные пряди желтых волос были у этого человечка одни светлее других, а неухоженная седая борода, нос картошкой, широкие скулы и шишковатый лоб делали его похожим на деревенского мужика. Алексис встречал его днем на лестнице, когда выносил мусор или шел покупать сигареты. Кончилось тем, что они заговорили друг с другом. Соседа звали Бюнем, и он изъяснялся по-французски с сильным акцентом. Однажды, когда Алексису захотелось показать кому-нибудь свои работы, он пригласил Бюнема зайти.
Тот долго рассматривал картины, и Алексис обратил внимание, что заметно выступающий кадык под бородой Бюнема дрожит.
— Живопись, — сказал гость, — это психология. Сезанн утверждал, будто стремится уловить то общее, что существует между деревьями и людьми. Ну а если не психология, как в вашем случае, то самоанализ.
Алексис спросил Бюнема, как получается, что он постоянно свободен днем. У него такая работа, объяснил сосед, от которой если и не разжиреешь, то по крайней мере чувствуешь себя абсолютно независимым. Какая работа? Так называемый литературный труд.
— Вы писатель?
Бюнем поспешил ответить, не скрывая раздражения:
— Не имею ни малейшего желания участвовать в этой свалке. Писатели вырывают друг у друга из зубов одну и ту же тему, словно волки, которые раздирают труп околевшей лошади. Если желаете, я поясню свою мысль не столь… плотоядной метафорой: едва в воздухе начинает витать новая идея, как все бросаются за ней, точно дети за красным воздушным шариком.
Он же предпочитает оставаться в тени, сидит себе в библиотеке, роется в каталогах, составляет библиографические справки, а если представляется случай — пишет за нерадивых студентов дипломные работы. Днем он иногда ненадолго идет в Национальную библиотеку, но это случается не каждый день. Чаще всего он сидит в кафе «Франсуа Коппе» и работает.
— Это в двух шагах отсюда, в Дюроке. Туда захаживают и Сартр с Симоной де Бовуар. Собственная популярность заставила их сбежать из «Флоры». Мы раскланиваемся. Быть популярным писателем — это несчастье. Лично я предпочитаю писать за других, выступать в роли «белого негра» и подписывать свои труды псевдонимом. Выпустить книгу под своим именем не доставило бы мне ни малейшего удовольствия. Именно по той самой причине, о которой я вам только что сказал. А кроме того, как весьма высокопарно выразился Кафка, не помню точно, где именно он написал это: «Заниматься литературным творчеством мне не дано».