Особенно уютно он чувствовал себя с Макнайтом, хотя, несмотря на ночные бдения и скудный достаток, у него был широкий круг общения и он всегда и везде был желанным гостем, великодушно приспосабливаясь к манерам и интересам соплеменников-ирландцев — соучастников пиршеств в нелегальных кабаках с Каугейт и проституток из Хэпиленда.[14] Его общение с последними со стороны могло показаться непонятным, тем более что он постоянно отклонял их сочувственные авансы, но он почему-то испытывал жуткую потребность, чтобы рядом с этими падшими женщинами находился мужчина — не сластолюбец, не нахлебник и не проповедник (меньше всего ему хотелось читать им нотации). Смелый и загадочный, с волосами до плеч, с печальными глазами, сильными руками и широкой грудью, он, возможно, заставлял биться сильнее не одно женское сердце, но сблизиться ему мешал огромный запас непостоянства — неумолимое убеждение, что его жизнь оборвется и он не успеет реализовать то, что обычно ассоциируется со счастьем: жениться, обзавестись потомством, достигнуть старости и мирно почить на кульминационной отметке жизненной траектории. Однако сила веры, не имевшей ничего общего с жалостью к себе, давала ему известное превосходство: свободу от эгоистичных материальных забот и способность радоваться каждому новому дню, каждому новому другу как неиссякаемому богатству.
Он глубоко вздохнул и встал. Не обнаружив на кладбище посторонних, он успокоился, но когда двинулся обратно к сторожке, освещая могилы, словно любящая мать кроватки в детской, его не покидало какое-то странное чувство. Он пошел, как всегда, вдоль южной стены, мимо богатых надгробий, груды свитков, херувимов, каменных драпировок и роз, которые дополняли эпитафии, неизменно трогавшие его сердце:
Я завершил труд, Порученный мне Тобою. И посреди ясного дня зашло солнце.И наконец, самая трогательная, сравнительно свежая эпитафия, свидетельствовавшая о непереносимом горе: двадцатишестилетняя Вероника, умерла 25 декабря 1865 года, похоронена вместе со своей дочерью Феб, родившейся и умершей в один день:
Бесценная священная земля, Ты долго будешь мне дорога. Я никогда не забуду тебя И перестану любить, только когда иссякнет жизнь. С тобой умер мой верный друг, Моя юная, дорогая, любимая жена.Страшно и вместе с тем как благородно, когда у тебя на месте сердца не мышца, а рана. Вот Макнайт решил бы, что нелогично растрачивать жалость на неведомую покойницу, но профессор видел в чувствах лишь слабость, а Канэван был здесь как дома.
Вдруг он услышал из сторожки шум — глухой стук — и заметил какое-то движение. Музыкальное постукивание его карандаша. Он прищурился, пытаясь понять, в чем дело, но на таком расстоянии, да еще с погасшим фонарем вообще трудно было что-либо разглядеть в темной башне. Клокастое покрывало освещенного луной тумана ненадолго окутало сторожку, а когда, волоча за собой рваные лохмотья, проплыло дальше, ничто не выдавало присутствия посторонних. Отчетливо послышалось, как что-то упало; он решил — неудачно положенная книга. Чуть помедлив и внимательно прислушавшись, он направился к сторожке короткой дорогой.
Поскрипывая фонарем, Канэван подошел к башне и увидел что-то похожее на большую чернильную тень, отделившуюся от окна и уплывшую в клочьях тумана.
На мгновение он замер, не понимая, что это такое было, не желая верить своим глазам. Но затем услышал шум плотных крыльев и, повернувшись, различил эскадрон летучих мышей, которые с писком возвращались к своему ясеню.
Он успокоенно выдохнул и, войдя в башню, обнаружил, что Библия действительно упала на пол вместе с блокнотом и карандашом. Поставив фонарь и снова устроившись на своем месте, он натянул на ноги плед, подобрал их, чтобы было теплее, и сидел так, глядя на волны тумана, беспорядочно плывущие по старому кладбищу, и последних встревоженных летучих мышей, гуськом пикирующих на дерево.