Через пятнадцать минут Фоня был сдан в отделение, как бездокументный. Его усадили на деревянную скамейку в комнате дежурного. Он сейчас же погрузился в дремоту, из которой его вырывали частые телефонные звонки. Просыпаясь, он принимался обдумывать свое положение. Даже натуры, наименее склонные к размышлениям, обычно предаются им в ожидании допроса.
Это не был стройный ход мыслей, а лишь случайное мелькание обрывков воспоминаний, прерываемое припадками дремоты.
Картины прошедшего дня одна за другой проплывали в его полусонном сознании. Рынок, где его пытались обокрасть; женщина с патефоном; молчаливый милиционер в метро; решетка с острым чугунным лепестком; пожар — все события этой ночи. Что он пытался украсть? Где? Каким образом потерял свою добычу? Это осталось для него загадкой. В этом городе все подчинялось особым, неизвестным ему законам, даже кражи. Он чувствовал себя как человек, дернувший нечаянно рычаг огромного незнакомого механизма и пораженный его неожиданным действием.
Не было никакой надежды устроиться в этом городе, где нельзя работать «на цып», где простая кража влечет за собой столько необыкновенных, опасных и совершенно непонятных событий. Он вспомнил о родных краях; но картины прежней жизни были серы и холодны; они не были освещены и согреты ни дорогими образами детских лет, ни тоской по родным местам, ни доброй памятью о верных друзьях. Лишь один островок, более уютный и благоустроенный, чем вся его жизнь, возникал иногда на горизонте памяти: тюрьма, где он провел три недели.
— Войдите, — раздался голос.
Молоденький сержант по-докторски распахнул перед Фоней дверь кабинета.
Через час Фоня, распаренный от многих стаканов чая, дымя папиросой, заканчивал показания. Он был весел и доволен; так иногда действует на человека неудача, избавляющая его от тягот дальнейшей судьбы. Фоня рассказал обо всех украденных им курах, точно указав масть каждой; сосчитал всех похищенных поросят; подвел итог всем уздечкам, ряднам и кошелькам, добытым на базаре; всем шапкам, снятым с пьяных; сознался даже в похищении «трех свинок» у мальчика на бульваре — и умолчал только о том, что случилось с ним ночью в музее. Не раз возвращался он к одному и тому же поросенку, не раз, дорожа истиной, уточнял число и породу похищенных кур; как бы сожалея, что источник признаний не может быть бесконечным, он повторялся, смаковал подробности, готовый из симпатии к сержанту сознаться в любом количестве любых преступлений. Но о случае в музее он молчал, ибо не считал его преступлением. Его юридические представления были крайне смутны. Что означают понятия «умысел» и «покушение», он не знал и полагал, что власть интересуется только удавшимися преступлениями, пренебрегая теми, которые не могли быть успешно доведены до конца.
Утомленный его откровенностью, сержант наконец закончил протокол; но, прежде чем подписать его, он задал Фоне на всякий случай вопрос, с которым обращались сегодня ко всем задержанным во всех отделениях милиции города Москвы:
— Не вы ли совершили попытку ограбления Музея живописи и скульптуры?
— Нет, — ответил Фоня чистосердечно.
Ибо он не знал, что такое музей, что такое живопись и что такое скульптура. Он подписался под протоколом и с легким сердцем отправился туда, где ему вставляли зубы и где его учили играть на домре.
Ялта.
Январь 1940 года