Фоня жил на краю города, у старой, глухой бабки, бывшей самогонщицы; ни с кем не встречался, ни о чем не задумывался, ничего не знал о жизни. К сожалению, и в тюрьме благодаря своей незначительности он остался как-то в тени; его не заметили, не занялись им по-настоящему. Он просидел только три недели и не успел вынести из тюрьмы ничего, кроме двух новых стальных зубов и начатков знания игры на домре.
Однако в тюрьме он наслушался разговоров о Москве, и здесь у него зародилась мысль о поездке в столицу. Он выпросил у бабки денег на билет и отправился в дорогу.
Москва его разочаровала: холод, дождь, суета и милиционеры в невиданном количестве. Все, что он мог здесь украсть, было слишком крупно, ценно и доброкачественно. Его глаз и рука не привыкли к предметам, которые его здесь окружали, и плохо повиновались. С самого утра он пытался что-нибудь украсть, но безуспешно. Возможностей было сколько угодно, но он их упускал. В одном магазине какая-то женщина, расплачиваясь у кассы, сама дала подержать ему новый патефон, но, привыкнув к добыче, которую он находил в деревенских сараях, курятниках и погребах, Фоня не решился унести эту вещь. Случайно он попал на большой рынок, где торговали старыми вещами, и почувствовал себя увереннее, но вдруг явственно ощутил, что чья-то рука обшарила его карманы. Он был так испуган и взволнован, что поспешил покинуть рынок, не догадываясь о природе этого чувства, которое было не чем иным, как пробудившимся на секунду инстинктом собственника.
Между тем что-нибудь украсть было совершенно необходимо, ибо от аванса старой бабки не осталось ни гроша и он был голоден. Лишь под вечер ему удалось украсть у мальчика на бульваре игрушку «три свинки» — плоскую коробочку с маленькими свиными тушками под стеклянной крышкой. Но этот предмет был бесполезен…
Фоня ходил по улицам весь день. Он был бродягой и привык к невзгодам; но он был южным бродягой и потому страдал от холода. Невидимый московский дождик промочил его до костей. Он потерял надежду украсть что-либо и уже только мечтал об убежище, где мог бы обсохнуть и согреться.
Так он забрел в метро.
Как только Фоня появился на станции метро, дежурный милиционер устремил на него пристальный взгляд. Он смотрел на него с молчаливой корректностью, свойственной подземным милиционерам, решая, по-видимому, вопрос, совместимо ли пребывание Фони в вестибюле с правилами пользования Московским метрополитеном.
Москвичи знают, что молчаливость отличает милиционеров метро от всех прочих милиционеров — от словоохотливых орудовцев, непрерывно расшаркивающихся и козыряющих направо и налево, от голосистых речных милиционеров, бороздящих водные просторы на оглушительно ревущих моторных лодках. Подземные милиционеры не жестикулируют, не свистят. Охрана входа в туннели предрасполагает к созерцательности. Они не кричат, как на реке, не размахивают руками, как на перекрестке. Они стоят и думают о чем-то своем, милицейском, и, если в поле их зрения случается какой-нибудь непорядок, обычно бывает достаточно их неторопливого приближения, чтобы все уладилось само собой.
В течение двух часов милиционер пристально разглядывал Фоню. Пока Фоня находился среди франтов, он превозмогал страх перед этим неподвижным взглядом. Мысль о холоде и дожде приковывала его к месту. Но когда девушки увели всех, кто был вокруг, и он остался наедине с милиционером, то не выдержал и бросился к выходу.
На улице его встретил тот же дождь. Стало еще холоднее. Было около десяти часов вечера. Фоня снова зашагал по улицам, не обращая внимания на витрины магазинов, на неоновые вензеля, на двухэтажные троллейбусы и подметальные машины; равнодушный к чудесам большого города, он ничего не замечал и ничему не удивлялся, хотя ноги его сегодня впервые ступали по асфальту.
Он шел все вперед и вперед, мелкой воровской походочкой, по которой опытные агенты узнают вора за сто шагов, шел, подняв воротник, втянув голову в плечи, согревая руки под мышками, не сворачивая ни направо, ни налево и разглядывая только то, что оказывалось под ногами, — лужи, под-воротные тумбы, бордюры тротуаров, трамвайные пути. Из-под нахлобученной кепки был виден кончик носа и куски посиневших щек. Очарование этого вечера не коснулось его, светящийся туман не золотил одежды, как будто он гасил фонари, мимо которых проходил.