Говорилось всё это жестко, а местами более чем жёстко, почти свирепо. Может быть, в каких-то моментах его речи и были как составные части элементы игры и расчёта, но за всем этим чувствовалась тревога истинная[327] и не лишённая трагической подоплёки. Именно в связи с опасностью уступок, испуга и капитуляции Сталин апеллировал к Ленину в тех фразах, которые я уже приводил в тогдашней своей записи <1953 года, с которой мы начали цитирование воспоминаний К.М.Симонова>. Сейчас, в сущности, речь шла о нём самом, о Сталине, который может уйти, и о тех, кто может после него остаться. Но о себе он не говорил, вместо себя говорил о Ленине, о его бесстрашии перед лицом любых обстоятельств.
Главной особенностью речи Сталина было то, что он не счёл нужным говорить о мужестве или страхе, решимости или капитулянтстве. Всё, что он говорил об этом, он привязал конкретно к двум членам Политбюро, сидевшим здесь же, в этом зале, за его спиною, в двух метрах от него, к людям, о которых я, например, меньше всего ожидал услышать то, что говорил о них Сталин.
Сначала со всем этим синодиком обвинений и подозрений, обвинений в нестойкости, подозрений в трусости, капитулянтстве он обрушился на Молотова. Это было настолько неожиданно, что я сначала не поверил своим ушам, подумал, что ослышался или не понял. Оказалось, что это именно так. Из речи Сталина следовало, что человеком, наиболее подозреваемым им в способности к капитулянтству, человеком самым в этом смысле опасным был для него в этот вечер, на этом пленуме Молотов, не кто-нибудь другой, а Молотов. Он говорил о Молотове долго и беспощадно, приводил какие-то не запомнившиеся мне примеры неправильных действий Молотова[328], связанных главным образом с теми периодами, когда он, Сталин, бывал в отпусках, а Молотов оставался за него и неправильно решал какие-то вопросы, которые надо было решить иначе. Какие не помню, это не запомнилось, наверное, отчасти потому, что Сталин говорил для аудитории, которая была более осведомлена в политических тонкостях, связанных с этими вопросами, чем я. Я не всегда понимал, о чём идёт речь. И, во-вторых, наверное, потому, что обвинения, которые он излагал, были какими-то недоговорёнными, неясными и неопределёнными, во всяком случае, в моём восприятии это оказалось так.
Я так и не понял, в чём был виноват Молотов, понял только то, что Сталин обвиняет его за ряд действий в послевоенный период, обвиняет с гневом такого накала, который казалось, был связан с прямой опасностью для Молотова, с прямой угрозой сделать те окончательные выводы, которых, памятуя прошлое, можно было ожидать от Сталина. В сущности, главное содержание своей речи, всю систему обвинений в трусости и капитулянтстве, и призывов к ленинскому мужеству и несгибаемости Сталин конкретно прикрепил к фигуре Молотова: он обвинялся во всех грехах, которые не должны иметь места в партии, если время возьмёт своё и во главе партии перестанет стоять Сталин[329].
При всём гневе Сталина, иногда отдававшем даже невоздержанностью, в том, что он говорил, была свойственная ему железная конструкция. Такая же конструкция была и у следующей части его речи, посвященной Микояну, более короткой, но по каким-то своим оттенкам, пожалуй, ещё более злой и неуважительной[330].
В зале стояла страшная тишина. На соседей я не оглядывался. Но четырёх членов Политбюро, сидевших сзади Сталина за трибуной, с которой он говорил, я видел: у них у всех были окаменевшие, напряженные, неподвижные лица. Они не знали, так же как и мы, где и когда и на чём остановится Сталин, не шагнёт ли он после Молотова и Микояна на кого-то ещё. Они не знали, что ещё предстоит услышать о других, а может и о себе. Лица Молотова и Микояна были белыми и мёртвыми. Такими же белыми и мёртвыми эти лица оставались тогда, когда Сталин кончил, вернулся сел за стол, а они — сначала Молотов, потом Микоян — спустились один за другим на трибуну, где только что стоял Сталин, и там — Молотов дольше, Микоян короче — пытались объяснить Сталину свои действия, поступки, оправдаться, сказать ему, что они никогда не были трусами, ни капитулянтами и не убоятся новых столкновений с лагерем капитализма и не капитулируют перед ним[331].
После той жестокости, с которой говорил о них обоих Сталин, после той ярости, которая звучала во многих местах его речи, оба выступавшие казались произносившими последнее слово подсудимыми, которые, хотя и отрицают все взваленные на них вины, но вряд ли могут надеяться на перемену своей, уже решённой Сталиным участи. Странное чувство, запомнившееся мне тогда: они вступали, а мне казалось, что они не люди, которых я много раз и довольно близко от себя видел, а белые маски, надетые на эти лица, очень похожие на сами эти лица и в то же время какие-то совершенно непохожие, уже неживые[332]. Не знаю, достаточно ли точно я выразился, но ощущение у меня было такое, и я его не преувеличиваю задним числом.
Не знаю, почему Сталин выбрал в последней своей речи на пленуме ЦК как два главных объекта недоверия именно Молотова и Микояна. То, что он явно хотел скомпрометировать их обоих, принизить, лишить ореола одних из первых после него самого исторических фигур, было несомненно. Он хотел их принизить, особенно Молотова, свести на нет тот ореол, который был у Молотова[333], был, не смотря на то, что, в сущности, в последние годы он был в значительной мере отстранён от дел, несмотря на то, что Министерством иностранных дел уже руководил Вышинский, несмотря на то, что у него сидела в тюрьме жена[334], — несмотря на всё это, многим и многим людям — и чем шире круг брать, тем их будет больше и больше, — имя Молотова называлось или припоминалось непосредственно за именем Сталина. Вот этого Сталин, видимо, и не желал. Это он стремился дать понять и почувствовать всем, кто собрался на пленум, всем старым и молодым членам и кандидатам ЦК, всем старым и новым членам исполнительных органов ЦК, которые ещё только предстояло избрать. Почему-то он не желал, чтобы Молотов после него, случись что-то с ним, остался первой фигурой в государстве и в партии. И речь его исключала такую возможность.
(…)
И ещё одно. Не помню, в этой же речи, ещё до того, как дать выступить Молотову и Микояну, или после этого, в другой короткой речи, предшествовавшей избранию исполнительных органов ЦК, — боюсь даже утверждать, что такая вторая речь была, возможно всё было сказано в разных пунктах первой речи, — Сталин, стоя на трибуне и глядя в зал, заговорил о своей старости и о том, что он не в состоянии исполнять все те обязанности, которые ему поручены. Он может продолжать нести свои обязанности Председателя Совета Министров, может исполнять свои обязанности, ведя, как и прежде, заседания Политбюро, но он больше не в состоянии в качестве Генерального секретаря вести ещё и заседания ЦК. Поэтому от последней должности он просит его освободить, уважить его просьбу. Примерно в таких словах, передаю почти текстуально, это было высказано. Но дело не в самих словах. Сталин, говоря эти слова, смотрел в зал, а сзади него сидело Политбюро и стоял за столом Маленков, который, пока Сталин говорил, вёл заседание. И на лице Маленкова я увидел ужасное выражение — не то чтоб испуга, нет не испуга, а выражение, которое может быть у человека, яснее всех других или яснее, во всяком случае, многих других осознавшего ту смертельную опасность, которая нависла у всех над головами и которую еще не осознали другие: нельзя соглашаться на эту просьбу товарища Сталина, нельзя соглашаться, чтобы он сложил с себя вот это одно, последнее из трёх своих полномочий, нельзя. Лицо Маленкова, его жесты, его выразительно воздетые руки были прямой мольбой ко всем присутствующим немедленно и решительно отказать Сталину в его просьбе[335]. И тогда, заглушив раздавшееся из-за спины Сталина слова: «Нет, просим остаться!» или что-то в этом духе, зал загудел словами: «Нет! Нет! Просим остаться! Просим взять свою просьбу обратно! Не берусь приводить всех слов, выкриков, которые в этот момент были, но, в общем, зал что-то понял и, может быть, в большинстве понял раньше, чем я. Мне в первую секунду[336] показалось, что это всё естественно: Сталин будет председательствовать в Политбюро, будет Председателем Совета Министров, а Генеральным секретарём ЦК будет кто-то другой, как это было при Ленине[337]. Но то, чего я не сразу понял, сразу или почти сразу поняли многие, а Маленков, на котором как председательствующем в тот момент лежала наибольшая часть ответственности, а в случае чего и вины, понял сразу, что Сталин вовсе не собирался отказаться от поста Генерального секретаря, что это проба, прощупывание отношения к поставленному им вопросу — как, готовы они, сидящие сзади в президиуме и сидящие впереди него в зале, отпустить его, Сталина, с поста Генерального секретаря, потому что он стар, устал и не может нести ещё эту, третью свою обязанность.
327
Это ещё одно признание того, что Сталин был искренен в своей заботе о будущем и не был властолюбцем.
328
И эта забывчивость к сути дела, проистекающая из нежелания понять дело, — характерная черта психтроцкизма: запоминается не содержание, и даже не форма представления информации, не смысл высказанного, а эмоциональное впечатление от происшедшего, обусловленное
4 августа 2002 г. радио “Свобода” в передаче, посвященной очередной годовщине “расправы” с деятелями “Еврейского антифашистского комитета”, тоже вспомнило этот пленум и претензии, высказанные И.В.Сталиным в адрес В.М.Молотова. По словам радио “Свобода” среди этих претензий было и обвинение и в том, что идя на поводу у своей жены П.С.Жемчужиной, В.М.Молотов в определённых обстоятельствах становился проводником сионистской, т.е. в терминах настоящей работы — интернацистской политики в высшем руководстве СССР.
Это сообщение радио “Свобода”, с учётом того, что интеллигенция в СССР (большей частью) и К.М.Симонов (лично) были всегда очень внимательны к «еврейскому вопросу», даёт основание предполагать, что в данном случае мы имеем дело вовсе не с забывчивостью К.М.Симонова, а с его нежеланием вдаваться в подробности.
329
Если бы И.В.Сталин ошибся в своей характеристике В.М.Молотова, то спустя несколько лет Молотов не оказался бы участником «антипартийной группы» в составе «Молотов, Маленков, Каганович и примкнувший к ним Шепилов», которые якобы воспротивились хрущёвскому курсу на возобновление «ленинских норм партийной жизни» и хотели возобновить в партии и государстве порядки, бывшие при Сталине.
Если бы И.В.Сталин ошибся в своей характеристике В.М.Молотова, то в составе
330
В 1962 г. в г. Новочеркасске Ростовской области вспыхнули народные волнения, причиной которых послужило повышение цен на продукты питания (в частности на мясо), непосредственно последовавшее за повышением норм выработки на Новочеркасском электровозном заводе. Митинг на площади требовал встречи с А.И.Микояном. А.И.Микоян в это время тайно находился в городе и к народу не вышел. Об этом К.М.Симонов тоже не вспоминает (хотя о местопребывании А.И.Микояна в это время он мог и не знать).
Всё завершилось введением в город воинских частей для «усмирения» и стрельбой из автоматов: были жертвы; после разгона митинга “зачинщики” были арестованы, преданы суду и расстреляны.
А.И.Лебедь, будучи подростком, во время митинга сидел на дереве. Когда раздались первые очереди, то такие же подростки как и
Что касается повышения цен в послесталинские времена, то в народном хозяйстве цены снижаются по мере роста спектра производства и удовлетворения потребностей,
332
А это описание зомби, что, по всей видимости, соответствует строю психики обоих. За свой строй психики отвечает сам человек, а не кто-то другой: если оба зомби, то в этом виноваты сами, а не И.В.Сталин.
333
Если Сталину был неугоден культ его собственной личности, то почему ему должен был быть угоден «культик» личности Молотова, расцветавший в тени культа личности самого Сталина?
334
Фамилия жены Молотова — Перл, в переводе на русский — Жемчужина, что стало её партийным псевдонимом, превратившимся в фамилию; происхождение — из иудеек. Если Молотов к тому же был и подкаблучник, то сидела она за выявленное антибольшевистское интернацистское влияние, которое оказывала на мужа — члена Политбюро ЦК ВКП (б) и Министра иностранных дел СССР.
О постельно-политических деятельницах и
335
Маленков впоследствии как-то недоглядел, что-то не так учуял, и оказался в «антипартийной группе» вместе с Молотовым. Но возможно, что и хрущевские неотроцкисты, хорошо зная его, не взяли его в свою команду и предпочли от него избавиться, зачислив в «антипартийную группу» Молотова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова.
336
Первое впечатление, исходящее из глубин психики, как показывает статистика, — в большинстве случаев наиболее близкое к объективно истинному. А всё последующее — попытка своего самооправдания, попытка оправдания последующих хрущёвщины и брежневщины, чья номенклатура относилась к К.М.Симонову вполне доброжелательно.
337
То есть благонамеренный поэт-лирик К.М.Симонов в глубине души был сторонником монархического варианта обеспечения преемственности власти: вождь при жизни готовит нового вождя.