– Лучшие умы, говорят они нам, собраны прямо тут, в «Оккаме», – говорит Зельда, – а пятнышки мочи я вижу даже на потолке. Ты знаешь, что Брюстер – не самая сообразительная образина на свете, но даже он попадает в цель в трех случаях из четырех. Я не знаю, впасть ли мне в депрессию по этому поводу, или брякнуть в Книгу рекордов «Гиннеса». Может быть, они заплатят мне гонорар, если я подкину им свежую идею?
Элиза кивает и показывает «позвони», изображая жестами старинный телефон из двух частей, затем превращается в толпу высокомерных корреспондентов из Нью-Йорка с удостоверениями «Пресса» и шляпами.
Зельда схватывает идею и улыбается – бальзам на душу Элизы, и Элиза продолжает шутку, изгибая пальцы, чтобы изобразить «телетайп», а затем показывает отправку письма с помощью голубя. Зельда хохочет и показывает в сторону потолка.
– Я не могу представить, под каким углом… ну ты понимаешь, о чем я говорю? Вовсе не хочу показаться непристойной. Но как это укладывается в физику и все такое? Угол подъема поливочного шланга, направление разбрызгивания…
Элиза беззвучно хихикает, немножко шокированная и безмерно благодарная.
– Единственное, что приходит мне в голову – это соревнование. Типа Олимпиады? Оценки за высоту и дальность, оценки за стиль, если вилять сама-знаешь-чем очень хорошо. И надо задуматься, ведь все эти годы считали, что эти физические типы не имеют никаких физических навыков.
Элиза уже смеется так, что ее трясет, она раскачивается внутри кабинки, и события, произошедшие недавно, странные и страшные, тают, исчезают под напором «выступления» Зельды.
– Так, у нас тут два писсуара, – продолжает та, – я полагаю, что парное мочеиспускание тоже входит в программу, и…
Входит мужчина. Элиза отворачивается от унитаза, Зельда – от писсуара.
Только что его не было, и вот он здесь, и это настолько невероятно, что они забывают отреагировать. Пластиковый знак «ЗАКРЫТО НА УБОРКУ» – единственное, что защищает женщин-уборщиц от угрозы мужского вторжения, но этого всегда было достаточно.
Зельда поднимает руку, чтобы указать на знак, но не доводит жест до конца – уборщику не положено указывать на факт существования физических объектов человеку с более высоким статусом; а кроме того, ее шутки по поводу мужских туалетных увеселений до сих пор звенят из каждой трубы, раковины и контргайки.
Элиза ощущает стыд, потом стыд за то, что она почувствовала стыд.
Тысячи раз она и Зельда убирались в этой комнате, и понадобился всего один мужчина, чтобы они испытали подобное.
Мужчина невозмутимо выходит в центр помещения, в его правой руке – оранжевый электрохлыст.
Вращающаяся дверь «Кляйн&Саундерс» работает как машина фокусника.
На улице, среди других мужчин с портфелями, спешащих на очередную встречу, Джайлс брошен на произвол судьбы, стар, бесполезен. В крутящемся барабане, где происходит метаморфоза, стеклянные стены отражают бесконечное количество возможных, лучших «я».
Когда Джайлс выброшен в лобби, на его мраморный пол в виде шахматной доски, он совсем другой человек: рисунки – в руке у него, и тот, кто несет их, должен быть важным.
Так было всегда, сколько он помнил: создание картин было лишь прелюдией для удовольствия обладания ими, владения реальным объектом, который он силой воли призвал к бытию. Помимо картин ему нечем было похвастаться – грязная, запущенная квартира, да и та съемная.
Первым предметом искусства в его жизни стал череп, который отец Джайлса выиграл в покер. Имя Анджей он получил от поляка, которому принадлежал ранее. Именно череп стал первым объектом для молодого художника, он рисовал череп сотни раз, на конвертах, на газетах, даже на собственной руке.
Как он перешел от изображения черепов к работе на рекламщиков двадцать лет назад – Джайлс едва мог вспомнить. Его первым местом стала та же текстильная фабрика, что и у его отца, и там он привык к щекотке в носу, вызываемой волокнами ткани, к мозолям, которые появляются, когда таскаешь тюки, к мягкой второй коже из красной глины, возникающей, когда ты промываешь хлопок в Миссисипи.
По ночам, всегда по ночам, он рисовал на бракованной бумаге, принесенной с работы, скандальные портреты, дававшие ему больше сил, чем еда, а ведь тогда, это точно, он был постоянно голоден.
Он использовал глину Миссисипи с собственных рук, чтобы окрашивать рисунки.
Десятки лет спустя это все еще оставалось его секретом.
Через два года он оставил как текстильную фабрику, так и удивленного таким поворотом отца, чтобы занять место художника в универсальном магазине Хатцлера. Несколько лет – и он перебрался в «Кляйн&Саундерс», где и провел большую часть карьеры.