Нежные, огромные, чуточку шершавые, точно губы у пони, чуткие, как ворсинки росянки, и даже сквозь закрытые веки — чистые дождевой чистотой, и больше никаких "и", одни только руки, долгожданные, окаянные, наяву-то ведь так и не угаданные…
С тем особым лукавством, которое позволительно только во сне, когда так и говоришь себе — ведь можно же, раз я сплю! — с тем самым лукавством она тихонечко запрокинула голову, чтобы только чуточку приподнять ресницы и наконец-то подсмотреть во сне, раз уж так старательно прятался он наяву; но от этого едва заметного движения жгучая боль свела левую руку где-то между плечом и локтем, и она испугалась, что не выдержит, и закричит, и проснется от собственного крика, и успела стиснуть зубы, так что получился только коротенький всхлип. Но и этого было довольно, потому что в ответ возникли еще и губы — такие же шершавые и легкие, точно руки, они безошибочно отыскали больное место и начали пить эту боль маленькими сухими глоточками, и боль стала мелеть, подернулась радужной пленочкой, защекотала, улетучиваясь… А ведь и губы эти уже были, были, только всего один раз, сказочный и не повторенный, как она ни звала их. Ох, не проснуться бы, ведь за губами этими было и еще что-то, тоже ни разу не припомненное, и пусть будет еще раз, во сне ведь можно… Но в ответ появилось дыхание — покатилось теплым комочком по щеке, оставляя чуть слышный запах травяного дымка, и, упруго вспухая в самой середке этого дымного шарика, рождались слова-заклинания: «Проснись-отворись, безымянная, долгожданная, окаянная, отворись-проснись, несуженая, колокольным звоном потушенная…» — «И не подумаю, — прошептала несуженая. — Я проснусь, а ты исчезнешь, да?»
Теплый комочек, добравшийся было до ямочки на горле, вдруг сжался, замер на месте и начал стремительно холодеть. Дыхание остановилось. Почему вот только?
Может, она что-то не то сказала? Кшися наморщила лоб, мысленно повторяя только что сказанное, и вдруг поняла, что говорили-то они оба по-кемитски.
Если бы это было не во сне, она испугалась бы, вскрикнула, попыталась бы оттолкнуть эти ласковые, баюкающие руки. Но именно эти руки и были самой надежной защитой, которой она столько раз доверялась в своих ночных странствиях по существующему только в ее снах Та-Кемту, и теперь эти руки снова отыскали ее, и перед этим все уже было неважно. По-кемитски, так по-кемитски. И она повторила, старательно, как на уроках Сирин Акао, выговаривая слова:
— Не оставляй меня больше одну. Пожалуйста.
Дыхание снова появилось — прерывистое, жаркое, как будто дышали горячим дымом. И так же изменился голос — слова, сухие, шуршащие, слетали с губ одновременно и легко и с трудом, словно чешуйки обугленной кожи:
— Двумя огненными смертями покарали меня за это боги…
— Это еще какие такие боги? — изумленно проговорила она, широко раскрывая глаза, и запнулась: над нею лунным светом светилось узкое белое лицо, которого она не видела, да и не могла видеть ни разу в жизни, потому что не бывает таких человеческих лиц.
И тогда подступил к ней ужас, готовый подхватить ее на свои холодные, липкие лапы. И снова единственным спасением стали руки — действительно, какое значение имеет это незнакомое лицо, если руки-то ведь те самые, которые только для нее, в которых ее легкое даже для кемита тело устраивается уютно и единственным образом, как сливочное тельце улитки — в завитках ее фамильной коробочки. Бог с ним, с лицом, — лишь бы не исчезали эти руки…
— Ладно, — проговорила она, — сам-то можешь и исчезнуть. Только пусть останутся твои руки…
Черные огромные глаза — черное и белое, рисунок неземного мастера — полыхнули невидимым огнем. Надо думать, инфракрасным.
— Мы называли вас кемитами, — вполголоса, снова полуприкрыв глаза, задумчиво проговорила Кшися. — Это просто безобразие, когда берут, не подумав, первые попавшиеся слова… По-настоящему вас надо бы называть как-то по-другому. Приходящие во снах… Нет, длинно и неуклюже. А как ты сам хочешь, чтобы я тебя называла?
— Зови меня Инебел, ибо наречен я так для того, чтобы быть белее инея.
— Зачем? — искренне удивилась она.
— Белизна угодна Спящим Богам, ибо в белизне — тишина.
— А по-моему, в белизне — предрасположение к злокачественной анемии… Не знаю, как это на вашем языке. Гемоглобин надо повышать. Вот ты — ну, посмотри на себя. — Она удивительно легко, без всякой боли, исчезнувшей под его магическими губами, подняла руки и провела пальцем по скулам — к уголкам громадных черных глаз. — На тебя ж смотреть страшно — кожа да кости. Как ты только меня на руках носишь? Впрочем, во сне все легко… Вон я — повисла у тебя на шее и разговариваю, как ни в чем не бывало, а будь это наяву, я верещала бы от страха на весь ваш кемитский темный лес!
— Но это все — наяву…
Явь, точно того только и дожидалась, нахлынула на нее со всех сторон, — и желтовато-ячеистое тело громадной луны, бесшумно рушащейся в перистые ветви тутошних елок, и пронзительный надболотный сквозняк, доносящий запах сброшенной гадючьей шкурки и надломленных веток цикуты, и трепетное горловое клокотание древесной жабы… Раньше это был не страх. Настоящий страх пришел только теперь.
— Ну и что? — проговорила Кшися, упрямо вскидывая подбородок. — Все равно это — твои руки. А остальное неважно.
24
— Дым в квадрате триста четырнадцать-"Ц", — доложил Наташа.
— В двух соседних тоже по дыму, — буркнул брат-Диоскур.
— Но в квадрате "Ц" третий день в одно и то же время и на одном и том же месте.
— Естественная линза. Тлеет мох между скал, поэтому пожар и не распространяется.
— И все-таки я спустил бы поисковый зонд.
— Последний на «Рогнеде»?
— А почему бы и нет? Просвечивать дальше эту асфальтовую ловушку не имеет смысла. Каркас вертолета мы и так нащупали, а ничего другого обнаружить и не сможем.
— Посылай. Посылай последний зонд. Снимай все остальные и загоняй их в скалы. В конце концов гони туда вертолет. Делай все, только чтобы не оставалось этого невыносимого «а если?..».
— Уже послал.
Зонд стремительно ухнул вниз, на экране закрутились, стремительно приближаясь и вызывая привычную тошноту этим иллюзорным штопором, змеистые расщелины известняковых скал. Зонд, запрограммированно шарахаясь от каждого острого пичка, принялся рыскать, точно терьер, учуявший крысу.
— Смотри, смотри! — крикнул Наташа.
Мохнатый бухарский ковер самой причудливой расцветки — пепельный с сине-багровым узором — плавно стекал вниз по уступам, обволакивая мшистые камни и затем освобождая их, — уже безо всяких следов растительности.
— Пещерный скат! А Кантемир говорил, что они встречаются только у самой границы вечных снегов.
— Кристина говорила, что видит их почти в каждом сне…
Диоскуры разом замолкли.
— Вон и твой дым, — нехотя проговорил Алексаша. — Тлеет прямо посреди озерка, словно вода горит.
— Бобровая хатка, — сникшим голосом отозвался Наташа. — Ящерный бобер… боброзавр… ондатрозавр…
— Не впадай в детство, сделай милость!
— Вот в том-то и наша ошибка, Алексашка, что мы забыли о детстве. Взрослые нас не примут, у них боги в нутро вросли. Надо ориентироваться на детей. Мы уперлись в формулу контакта, потому что искали ее для взрослых. А если взять детей…
— Интересно, а как это ты себе представляешь конструктивно? Красть их, что ли?
— Не знаю, не знаю… Вот это и надо было ставить на обсуждение по всегалактической трансляции. Кто-нибудь и додумался бы.
— Да уж это несомненно! Только в благодарность за наше воспитание эти милые детишки — а детям одинаково свойственна шаловливость — возьмут и рванут наш Колизей, как их папочки поступили с первым.
— Колизей угрохал наш собственный генератор… А вот тебе, брат Алексий, в Колизей-два, если его и построят, определенно нельзя. Ты ненавидишь Та-Кемт.
— Да, ненавижу. И не могу иначе. Пока. Зато буду внимателен и осторожен, не то что прекраснодушные мечтатели вроде тебя, когда ступлю на него во второй раз.