Он бессильно прикрыл глаза, но темноты не наступило — сумерки опущенных век озарялись непрестанными вспышками. И она была здесь, на расстоянии вытянутой руки. Сейчас всего этого не станет. Всего через какое-то мгновение… Нет, через минуту. Через две. Через три. После двух чашечек кофе, которые он поставит ей на колени. После семи молний, ударивших в зеленое озеро. После ее отчаянного, по складам произнесенного «У-хо-ди…».
Он отчетливо помнил, что она повторила это несколько раз — значит, он мог помедлить еще минуту; но тут она сжала губы, и он понял, что она больше не произнесет ни звука — проклятый Перун перехитрил их, и теперь у него нет повода для отступления, и сейчас повторится все, что было, и двадцать четыре дня бездумного счастья, и сумасшедшие письма, и гиблый берег майского озера… В какой-то миг он почувствовал, что собрал в единый огненный кокон все счастье, все безумие, всю любовь целого года и, поднявшись выше грозовых туч, он швырнул оземь свое сокровище, и оно, вспыхнув подобно молнии, угасло и исчезло, опалив его и выбросив в ночную темноту, в незатихающий грохот и свист бури, и он побрел куда-то в гору, захлебываясь черной дождевой водой, и шарил оцепеневшими руками по какой-то стене, пока ему не отворили, и он ввалился в комнату, переполненную разомлевшими от тепла людьми, где с него содрали мокрое, и напоили, и укрыли, и не приставали, и всю ночь дружелюбно бубнили то тут, то там, перешагивали через него, подталкивали, пристраиваясь теплым боком или шершавым спальником, а он лежал неподвижно и околевал от боли и тоски по всему несбывшемуся; и так же неподвижно, ничком лежала она на своей узенькой ледяной постели, и он угадывал ее боль, и недоумение, и тоску непрервавшегося одиночества, и неведенье собственного спасения…
Маленький механик заглянул в рубку, наклонился, перехватывая немигающий взгляд, что-то забормотал…
— Немедленно. Немедленно! — донеслось наконец до Кирилла.
— Что, — с трудом разлепляя губы, спросил Кирилл, — что?
— Немедленно уезжайте. Когда-то обычный флаттер превращал в прах стальные машины. А пси-темпоральный — с ним не то что бороться, в него верить еще не научились. Противостоять ему могут лишь немногие, и вы не из их числа…
Он вещал, ритмично наклоняясь вперед и прикрывая круглые глаза выпуклыми веками, как это делают птицы, издавая отрывистый крик. Сказать бы ему: мол, я — из того единственного числа, кто не только решился противостоять этому непрерывно мчащемуся потоку прошлого, но и сумел повернуть этот поток в другое русло. Тяжелая это штука — ворочать прошлым. Все мускулы ноют, словно одними руками переворачивал вверх гусеницами десантный вездеход…
— Дурной сон привиделся, — старательно выговаривая слова, проговорил Кирилл. — Подождите меня в столовой, я сейчас подымусь…
Он поднялся, дивясь тому, что смог сделать. Внутри него было что-то тяжкое, мертвое, что теперь постоянно нужно было носить при себе. Господи, тошно-то как! Он оттолкнулся щекой от чьей-то свернутой куртки, подсунутой ему под голову — ушли ведь и забыли… Его одежда, уже высохшая, висела напротив погасшего камина. Он оделся, выбрался из дома. Вчера, в темноте, он не рассмотрел это причудливое сооружение — что-то вроде длинного павильона, с одной стороны ограниченного островерхой колокольней, а с другой — старинной пожарной башней с серебряным шаром на плоской крыше. Что ж, если это все сооружено специально для таких аварийных ночлегов, то, наверное, каждая такая архитектурная причуда имеет строго функциональное объяснение.
Он невесело усмехнулся. Тонкий утренний туман, производное от вчерашнего ливня, слоистой палево-сиреневой дымкой прикрывал выход из лощины. Не задохнуться от этой свежести, этой тишайшей красы мог только робот… или мертвец. Чем был он после того, как вчера уничтожил то единственное, ради чего и стоило-то жить на белом свете? Ведь она так и сказала ему, расставаясь: «Без этого не стоило бы жить на земле…» Сказала бы. Теперь не скажет.
Он глотнул холодного воздуха, превозмогая боль, — надо было привыкать, теперь ведь боль будет постоянной составляющей всех его ощущений. Сейчас он пойдет вниз, к озеру, пройдет мимо ее дома, и тогда боль взыграет уже в полную силу. Так что держись, Кирилл Павлович!
Я держусь, отвечал он себе, я просто удивляюсь, как это у меня получается. Никогда бы не заподозрил, что у меня столько силы все это выдержать… И что-то будет дальше?
Он тихонечко двинулся в туман, уже угадывая слева очертания маленького дома. Все было тихо, и он, не опасаясь, обошел палисадник и подобрался к окну. И замычал, потому что такой боли он и представить себе не мог: она стояла у письменного стола, во вчерашнем примятом платье, и медленно перекладывала какие-то бумаги. Какой мог забыть, что вот так же побежал к озеру умываться, а потом подобрался к окну, и она так же стояла, перебирая все, лежащее на столе, — искала носовой платок; теперь ему стоило только провести мокрой рукой по натянутой пленке, чтобы та скрипнула и запела под его пальцами, — и все началось бы сначала, словно вчера он и не бежал с ее порога: она вскинула бы голову и, как это умела она одна, в доли мгновения очутилась бы у окна, прижимаясь щекой к тому месту, где он опирался на тонкую, стремительно теплеющую пленку… Он заставил себя сделать назад шаг, другой; она так и не поднимала голову, и движения ее были замедленны и механичны, словно она и сама не знала, зачем вот так перебирает совершенно ненужные ей бумаги. Было в ней что-то неживое, и от нее — вот такой — уходить было во сто крат тяжелей.