А человек в горячке? Что ж, когда температура достигает 40—41 градуса, человек обычно теряет сознание и начинает бредить. Проявляет он при этом телепатические способности или нет, мы не знаем, наладить с ним контакт в это время невозможно, наконец, галлюцинация подавляет эти способности.
Я сам был тогда в горячке. Ощущал тепло тайны, уже такой близкой, и не знал далее ничего. Все возведенное мной здание состояло из исключений, отрицаний, туманных догадок – если подойти по-деловому, это была фантасмагория, ничего больше. А в то же время – могу вам это сказать – все данные были уже у меня в руках. У меня были все элементы, я только не умел их правильно расположить или, вернее, видел их как-то по отдельности. То, что нет реакций, не поддающихся катализу, торчало у меня в голове, как раскаленный гвоздь. Я пошел к Маколею, этому знаменитому химику, знаете, и молил его, да, молил назвать хотя бы одну не поддающуюся катализу реакцию; наконец, он принял меня за сумасшедшего, я подвергался ужасным насмешкам, но мне было безразлично. Он не дал мне ни одного шанса; мне хотелось броситься на него с кулаками, словно он был виноват, словно он из злорадства…
Но это не имеет значения: в то время я совершил много сумасбродств, так что добросовестно заслужил репутацию безумца. Я и был им, уверяю вас, ибо, словно слепой, словно слепой, повторяю, обходил элементарнейшую очевидность; уперся, как осел, в эту проблему катализа, будто забыл, что речь идет о муравьях, людях, то есть – о живых организмах. Способность эту они проявляли в исключительных случаях, необычайно редко. Почему эволюция не пробовала конденсировать феномен? Единственный ответ, какой я видел, был: потому что явление не поддается катализу. Но это было неверно. Оно поддавалось, и еще как.
Как вы смотрите на меня… Ну, итак, ошибка эволюции? Недосмотр? Нет. Эволюция не упускает не единого шанса. Но цель ее – жизнь. Пять слов, понимаете, пять слов, открыли мне глаза на эту величайшую изо всех тайн вселенной. Я боюсь сказать вам. Нет – скажу. Но это будет уже все. Катализ этой реакции приводит к денатурации. Вы понимаете? Катализировать ее, то есть сделать явлением частным, совершающимся быстро и точно, – значит привести к свертыванию белков. Вызывать смерть. Как же эволюция стала бы убивать свои собственные создания? Когда-то, миллионы лет назад, во время одного из своих тысячных экспериментов она ступила на этот путь. Было это еще до того, как появились птицы. Вы не догадываетесь? В самом деле? Ящеры! Мезозойская эра. Потому-то они и погибли, отсюда потрясающие гекатомбы, над которыми до наших дней ломают головы палеонтологи. Ящеры предки птиц – пошли этим путем. Я говорил о путях эволюции, помните? Если в такой тупик забредет целый вид, возврата нет. Он должен погибнуть, исчезнуть до последнего экземпляра. Не поймите меня неверно. Я не говорю, что все стегозавры, диплодоки, ихтиорнисы стали мудрецами царства ящеров и сейчас же вслед за этим вымерли. Нет, ибо оптимум реакции, тот оптимум, который в девяноста случаях из ста обусловливает ее возникновение и развитие, находится уже за границами жизни. На стороне смерти. То есть реакция эта должна происходить в белке денатурированном, мертвом, что, разумеется, невозможно. Я предполагаю, что мезозойские ящеры, эти колоссы с микроскопическими мозгами, обладали чертами поведения, в принципе похожими на поведение Акантис, только проявлялось это у них во много раз чаще. Вот и все. Чрезвычайная скорость и простота такого вида ориентации, когда животное без посредства органов чувств немедленно «схватывает» обстановку и может к ней моментально приспособиться, втянула всех обитателей мезозойской эры в страшную ловушку; это было что-то вроде воронки с суживающимися стенками – на дне ее таилась смерть. Чем молниеноснее, чем исправнее действовал удивительный коллоидный механизм, который достигает наибольшей точности тогда, когда белковая взвесь свертывается, превращаясь в желе, тем ближе были к своей гибели эти несчастные глыбы мяса. Тайна их распалась и рассыпалась в прах вместе с их телами, ибо что мы находим сегодня в окаменевших илах мелового или триасового периода? Окаменевшие берцовые кости и рогатые черепа, неспособные рассказать нам что-либо о химизме мозгов, которые в них заключались. Так что остался лишь единственный след клеймо смерти вида, гибели этих наших предков, отпечатавшееся в наиболее старых филогенетических частях нашего мозга.
С муравьем – с моим маленьким муравьем, Акантисом, дело обстоит несколько иначе. Вы ведь знаете, что эволюция неоднократно достигала одной и той же цели различными способами? Что, например, способность плавать, жить в воде образовывалась у разных животных неодинаково? Ну, взять хотя бы тюленя, рыбу, и кита… тут произошло нечто подобное. Муравей выработал эту субстанцию – акантоидин; однако предусмотрительная природа тут же снабдила его – как бы это сказать? – автоматическим тормозом; сделала невозможным дальнейшее движение в сторону гибели, преградила маленькому красному муравью путь к смерти, преддверием которой является соблазнительное совершенство…
Ну вот, через какие-нибудь полгода у меня уже был, разумеется, только на бумаге, первый набросок моей системы… Я не могу назвать ее мозгом, ибо она не походила ни на электронную машину, ни на нервную систему. Строительным материалом, среди прочих, были силиконовые желе – но это уже все, что я могу сказать. Из физико-химического анализа проблемы вытекала поразительная вещь: система могла существовать в двух различных вариантах. В двух. И только в двух. Один выглядел проще, другой был несравненно более сложным. Разумеется, я избрал более простой вариант, но все равно не мог даже мечтать о том, чтобы приступить к первым экспериментам… не говоря уже о замысле воплощения… Это вас поразило, правда? Почему только в двух? Видите ли, я говорил уже, что хочу быть искренним. Вы математик. Достаточно было бы, чтоб я изобразил на этой вот салфетке два неравенства, и вы поняли бы. Это необходимость математического характера. К сожалению, больше не могу сказать ни слова… Я позвонил тогда – возвращаюсь к своему рассказу Шентарлю. Его уже не было в живых – он умер несколько дней назад. Тогда я пошел – больше уж не к кому было – к ван Галису. Разговор наш продолжался почти три часа. Опережая события, скажу вам сразу, что Шентарль был прав. Ван Галис заявил, что не поможет мне и не согласится на реализацию моего проекта за счет фондов института. Он говорил без околичностей. Это не означает, что он счел мой замысел фантазией. Что я ему сообщил? То же, что и вам.