— Ну что же, Елена Георгиевна, — сказал Перфильев, обращаясь к Леночке. — Лаборатория Мережникова у нас одна из наиболее сильных, люди там работают интересные, так что, я считаю, вам повезло. Вас можно поздравить. Что я и делаю. Но чтобы между нами с самого начала не возникло никаких недомолвок и неясностей, я бы хотел на этом торжественную часть нашего собрания закончить и сказать несколько слов о вещах будничных. Эти слова я говорю всем приходящим работать в наш институт. Всем. Так что пусть они не покажутся вам обидными…
Леночка сделала какой-то слабый, неловкий жест, который, вероятно, должен был означать: «Ну что вы! С чего мне обижаться!», и даже улыбнулась слегка, одними губами, но сама внутренне вся замерла, сжалась от такого предисловия, от того холодного, официального тона, которого придерживался, разговаривая с ней, этот человек. Самое обидное заключалось в том, что она же знала, она помнила его совсем иным, она знала, что он м о ж е т быть другим, если только захочет.
— Видите ли, — продолжал Перфильев все тем же тоном, — порой принято считать, что академический институт — это место, где непременно царят расхлябанность и беспорядок. На том, мол, стоим и стоять будем. Мы сами приучаем себя к расхлябанности и потом именуем это творческой атмосферой. Можно явиться в институт когда угодно и уйти когда угодно, достаточно лишь обратиться к Пал Палычу или Семен Семенычу, а все наши Пал Палычи и Семен Семенычи, конечно же, люди необъятной душевной доброты, им ничего не стоит отпустить сотрудника хоть на час, хоть на день, хоть на неделю — одной на дачу надо ребенка везти, у другой — дальняя родственница, седьмая вода на киселе, заболела, у третьей — очередь на мебель подходит… Куда как уважительные причины! А попробуй заговорить о дисциплине — ведь едва ли не за кровное оскорбление сочтут, за посягательство на эту самую творческую атмосферу!..
Перфильев говорил, все более распаляясь, взвинчиваясь, и Леночка сидела перед ним, сжавшись, как будто уже была виновата во всех подобных прегрешениях. Но в то же время именно теперь, когда язвительные нотки так явственно, так резко зазвучали в его голосе, она узнавала в нем того, прежнего Перфильева и опять, казалось, испытывала то волнение, которое ощутила тогда, на вечеринке.
— Вот потому-то я и хочу сказать вам сразу: первое и главное требование ко всем, кто приходит к нам в институт, — это точное и безукоризненное выполнение своих служебных обязанностей. Да, служебных, я не стесняюсь этого слова. В конечном счете, все мы ведь с л у ж и м. Служим науке, не правда ли?
Он замолчал, кажется желая проверить, какое впечатление произвели его слова на Леночку. Леночка молчала.
— Вы, Анатолий Борисович, по-моему, совершенно запугали Елену Георгиевну, — сказала Вера Валентиновна.
— Ничего, ничего, — отозвался Перфильев и первый раз за весь разговор улыбнулся. Но улыбка эта, казалось, не смягчила его лица, а, наоборот, только еще жестче, определеннее очертила рот.
— Ничего, — повторил он, глядя прямо на Леночку. При этом ее охватило такое чувство, будто он не просто смотрел, а р а с с м а т р и в а л ее, рассматривал с интересом и легкой насмешливостью, как разглядывает взрослый человек забавную детскую игрушку, механизм с нехитрым секретом.
— Вы, конечно, еще услышите, что меня иной раз упрекают в придирчивости, — продолжал он уже мягче, — называют педантом, бюрократом, чиновником, службистом или как там еще. А, Вера Валентиновна? — спросил он с неожиданной веселостью.
— Не знаю, Анатолий Борисович, не знаю, — не без некоторого лукавства отозвалась Вера Валентиновна.
— Ну ладно, не в этом суть. Пусть называют. Но я глубоко убежден, Елена Георгиевна, что подлинная, большая наука немыслима без внутренней дисциплины. И когда мы начинаем давать себе поблажки, мы незаметно распускаемся, теряем форму и лишь потом, когда становится поздно, начинаем горько сожалеть о самом главном — об утраченном, упущенном времени…
Перфильев не успел закончить свою мысль, потому что в этот момент зазвонил телефон. Вернее, телефон не столько зазвонил, сколько произвел какой-то осторожный, похожий на жужжание звук — вероятно, в этом кабинете не любили громких телефонных звонков.
Перфильев быстро поднял трубку.
— Да, — сказал он, — я слушаю.
— Да, — повторил он. — Я слушаю вас, Яков Прокофьевич. Нет, Иван Дмитриевич еще не вернулся. Да, еще в Японии, но через неделю уже ждем. Да, Яков Прокофьевич, я в курсе этого дела. Вот она лежит сейчас передо мной, эта газета. История эта довольно давняя, был у нас такой разговор с редакцией, и Иван Дмитриевич порекомендовал им тогда одного нашего сотрудника. Да, именно Гурьянова. Да, сам Иван Дмитриевич. Кто? Гурьянов? Да нет, почему же, я бы сказал, вполне компетентный товарищ. Скорее даже слишком компетентный, — добавил Перфильев с усмешкой, но тут же стер эту усмешку, тень озабоченности легла на его лицо. — Ах, вот как? Нет, сенсации нам совершенно ни к чему, Яков Прокофьевич, тут я полностью с вами согласен, нам и без сенсаций забот хватает. Ах, даже так? Ну, это действительно не очень приятно, но мы со своей стороны… Хорошо, Яков Прокофьевич, обязательно. А Ивану Дмитриевичу я передам, он непременно с вами созвонится, как только приедет…