Выбрать главу

Впрочем, споры их носили обычно шутливый характер, они оба как бы условились играть в эту игру, строго соблюдая ее правила, и никогда не опускались до стариковского мелочного и нетерпимого упрямства, до обид и враждебности.

Их нельзя было назвать друзьями. Несмотря на столь давнее знакомство, они так и не сумели перейти на «ты». Архипов, выросший в старой интеллигентской семье, вообще с трудом переходил на «ты», и Стекольщиков тут не стал исключением. Они так и не сблизились домами, семьями, очень редко бывали друг у друга в гостях. Видно, существовало в их характерах нечто такое, что не позволяло им сойтись ближе, что побуждало все время выдерживать определенную дистанцию, — некая доля несовместимости. Одним словом, был в их отношениях, таких ровных для постороннего глаза, и свой глубинный пласт, свое подводное течение, угадываемое, ощущаемое только ими. Так, пожалуй, в возникновении несовместимости сыграла свою роль давняя осечка в их отношениях — осечка, о которой они оба предпочитали теперь, за давностью лет, не вспоминать, но которую, конечно, ни тот, ни другой не забыли.

История эта была старая, и касалась она Петра Сергеевича Скворцова, Лизиного отца. Когда стало известно, что Скворцов лишен кафедры, что ему грозит арест, когда решалась его судьба, Стекольщиков явился к Архипову домой, до крайности взволнованный и испуганный. «Надо что-то делать, что-то предпринимать, — говорил он, — вот взгляните, я тут набросал…» Он извлек из портфеля торопливо исписанный листок бумаги. Это было письмо-отречение, он спешил отречься от Скворцова, осудить его, он торопился очертить себя неким магическим спасительным кругом. Он советовал Архипову немедленно сделать то же самое. «И непременно в письменной форме, в письменной форме…» — повторял он. Что руководило тогда Стекольщиковым: забота об Архипове? Страх за него? Или стремление разделить с Архиповым свое отречение от Скворцова и тем самым хоть в какой-то степени оправдать себя, утешить свою совесть?.. Так или иначе, но это «в письменной форме» так и засело, запечатлелось навсегда в памяти Архипова. Вскоре угроза, нависшая над Скворцовым, миновала, все обвинения с него были сняты, и Архипов так никогда и не узнал, успел Стекольщиков отправить свое письмо или нет. Впоследствии Аркадий Ильич очень раскаивался в тогдашних своих побуждениях, мучился, говорил, что это была минутная слабость, страх, какое-то затмение нашло на него. «Да и как я мог не поверить? Я же привык всегда верить…» — в некоторой растерянности повторял он. Уверял, что сам себя казнит за эту слабость ежедневно, ежечасно.

Внешне после этой истории их отношения не изменились, но все-таки что-то хрустнуло, сломалось. Наверно, тот тяжелый день и был для обоих поворотным, переломным — после него они либо самыми близкими друзьями могли стать, ближе уже и не бывает, либо ощутить, признать полосу отчуждения, разделившую их.

Возможно, после той истории Стекольщикову было лучше, естественнее постараться уйти, расстаться с Архиповым, была у него такая возможность — приглашали его в другой город. Но, странное дело, — Аркадия Ильича, казалось, еще больше теперь тянуло к Архипову — единственному, кто знал о его позорной слабости, о его если не предательстве, то готовности к предательству. Как будто он был связан теперь с Архиповым еще прочнее, чем прежде.

Впрочем, нынче вся эта история казалась уже такой неправдоподобно далекой, так надежно затянулась слоем времени, что иной раз даже думалось: а была ли она? Была ли?

Во всяком случае, не было сейчас в институте второго человека, кто столь давно знал Архипова, столь же долго работал вместе с ним, как Аркадий Ильич Стекольщиков…

…Архипов шагнул из вагона на перрон навстречу Стекольщикову. Они неловко, по-стариковски, полуобнялись, приткнувшись друг к другу.

Аркадий Ильич, беспокойная душа, оказывается, уже и о носильщике предусмотрительно позаботился. Чемодан Архипова и тяжелый портфель были взгромождены на тележку, а Архипов и Стекольщиков медленно пошли по перрону.

— А мы уже крайне заждались вас, Иван Дмитриевич, крайне, — говорил Аркадий Ильич, оживленно поблескивая очками. Любопытную вещь не раз уже подмечал Архипов: казалось, именно очки придавали особую выразительность глазам Стекольщикова. Именно стекла очков умели светиться весельем и гневом, сарказмом или одобрением, быть внимательными или рассерженными, — стоило же Аркадию Ильичу снять их, как сразу обнаруживались бесцветные, невыразительные, усталые стариковские глаза…

— Ну как там Страна восходящего солнца? Любопытнейший, говорят, народ! Сад камней видели? Сакура цветет? — Стекольщиков засмеялся. — Ну, а как симпозиум? Все хорошо прошло? Интересно? С кем виделись? Устали, конечно, я понимаю, но выглядите вы, Иван Дмитриевич, сейчас просто отлично. Даже посвежели — как с курорта. Я рад за вас. А то тут слушок прошел, будто вы кому-то где-то что-то такое говорили насчет того, что, мол, устали, что чуть ли не уходить из института собираетесь. Чепуха, конечно, но все-таки я взволновался, однако потом решил: если вы бы действительно это говорили, вы бы меня первого поставили в известность, не мог бы я не знать об этом…