«Нельзя изменять самому себе — вот что главное», — думал он. А Мила этого не понимает. Она изменила себе, когда приехала сюда, к отцу, она совершила это маленькое предательство и легко оправдала себя, и теперь хотела, чтобы он сделал то же самое…
— Папа, возьми меня с собой… — вдруг сказал Виталька.
— Ну что ты, Виталька, — растерявшись от неожиданности, отозвался Малахов. — А мама? Разве тебе не жалко было бы маму?
— Жалко. Только я все-таки хотел бы поехать с тобой…
Он поднял глаза на отца, и странное выражение — мольбу и упорство — уловил в них Малахов. Потом он не раз вспоминал этот взгляд.
— Мама у нас строгая, разве она тебя отпустит? — все еще не оправившись от растерянности, и оттого, наверно, стараясь обратить этот разговор в шутку, и сам стыдясь затеянной им игры, сказал Малахов. — Ты учишься в хорошей школе, и климат для тебя здесь более подходящий… Тебе же здесь лучше…
— Да, конечно, ты прав, — серьезно, совсем по-взрослому ответил Виталька.
Через несколько дней капитан Малахов вернулся из отпуска к себе в роту. И вот тогда-то, с той осени, он и стал все чаще уходить в сопки на лыжах один, чего никогда не замечали за ним раньше…
12
Капитан Малахов взглянул на часы — до возвращения старшины с Виталькой оставалось еще немало времени. Он чувствовал, как волнение все сильнее охватывает его, пытался заставить себя успокоиться и не мог. Уж скорей бы! Словно на учениях, когда вот-вот должна наступить решающая минута, а сигнала все нет и нет.
Малахов еще раз оглядел комнату — кажется, все в порядке. Только что он принес от соседей, от своего замполита, раскладушку, и чистое постельное белье тоже уже было приготовлено — с дороги мальчишка наверняка устанет, захочет спать.
Взгляд его остановился на фотографиях. Две фотографии на книжной полке. На одной из них Виталька — такой, каким он был в те дни, когда вместе с матерью приезжал сюда, каким ухватил его аппарат ротного фотографа. На другой — Мила, та, первая фотокарточка, которую подарила она ему. Давно уже собирался Малахов убрать этот снимок, да все как-то не поднималась рука. Привык. Столько уже лет каждый день карточка перед глазами. И сейчас он взял фотографию, машинально повертел в руках, прочел знакомую надпись, поставил обратно на место. «Люби меня, как я тебя… Люби меня, как я тебя…»
Он опять посмотрел на часы.
Уже спешит сюда, уже отсчитывает километры трудяга «газик».
И хотя рассудком Малахов прекрасно понимал, как рискованна мальчишеская выходка Витальки и что он, отец, должен только осуждать сына за этот нелепый побег из дома, понимал, понимал все это Малахов, но все-таки не мог сдержать радости, которая сейчас переполняла его сердце. Мало ли что там еще будет когда-то, а сейчас, скоро, он увидит Витальку!
И вдруг внезапно, первый раз с тех пор, как услышал он сегодня в мембране слабый Виталькин голос, Малахов отчетливо почувствовал, ощутил, что же должна была пережить Мила за эти последние два дня! И отчаяние, и надежду, и страх!.. И как мечется она, не зная, что предпринять… Всю жизнь могут перевернуть такие два дня. Он видел наяву все это, он чувствовал — так, словно это происходило с ним, — что там ни говори, а прожитые годы сроднили их, и никуда от этого было не деться…
Сейчас она, наверно, уже получила телеграмму…
Малахов вышел на крыльцо. По-прежнему гудел ветер и доносился отдаленный грохот прибоя. На фоне бледно-голубого неба размеренно вращалась антенна радиолокатора.
Стараясь успокоиться, стараясь взять себя в руки, Малахов опустился на ступеньку крыльца и сидел так, щурясь от косых лучей полярного солнца.
Он думал о приближающемся «газике», о Миле, о Витальке, а в голове его все звучали, все повторялись и повторялись одни и те же слова: «Люби меня, как я тебя… Люби меня, как я тебя», словно почти забытая и внезапно всплывшая в памяти мелодия, словно вдруг привязавшаяся невзначай строчка старой песенки…
РАПОРТ
1
Первый раз он остался один в кабинете, который отныне становился его кабинетом и в котором ему, вероятно, предстояло провести теперь немало дней. Несколько минут он сидел молча, неподвижно, откинувшись на спинку стула и положив обе руки ладонями вниз на поверхность просторного письменного стола. Стекло, которым был накрыт стол, холодило ладони. Стол сейчас был чист и пустынен, как подготовленное к игре хоккейное поле, эту его нетронутость, чистоту нарушал только перекидной календарь, одиноко приткнувшийся с краю. Вчерашний листок был не перевернут. Поперек листка тянулась какая-то неразборчивая — чужой почерк — запись.