Выбрать главу

— Капитан Афонин, опять в вашей роте больше всего нарушений дисциплины. Когда это кончится, я спрашиваю? Почему у других все нормально, а у вас вечно без приключений не обходится?

— Так они же просто не докладывают! — воскликнул Афонин и сам уловил, какая чисто детская обида прозвучала в его голосе. — Они же только сами разберутся, и делу конец!

— А вы, значит, докладываете? — прищуриваясь, спросил Коновалов.

— Так точно! Я, товарищ полковник, за всю свою службу ни одного нарушения ни разу не скрыл. Я всегда докладываю.

И вдруг полковник взорвался:

— Докладываете! Докладываете!.. Да что вы носитесь с этими вашими докладами, как курица с яйцом! Что вы все на других киваете?! Мне не доклады ваши нужны, а дисциплина в роте! Можете вы когда-нибудь это понять, а? Если не умеете справиться с ротой, так прямо и скажите! Ясно?

У полковника Коновалова был громкий, раскатистый, хорошо натренированный голос — голос настоящего строевого командира. Коновалов даже не позаботился понизить его, он почти кричал на Афонина, и все офицеры присутствовали при этой сцене. А сам Афонин стоял растерянный и подавленный. Он и правда всегда искренне гордился тем, что, в отличие от некоторых командиров, ни разу не пытался утаить ни одного нарушения дисциплины в роте. И вот что он получил за это!

Сначала он хотел выступить тут же, на совещании, — в конце концов, если на то пошло, он мог даже назвать кое-кого, кто старался не выносить сор из избы. «Вам нужны факты? — скажет он. — Пожалуйста, вот факты…»

Но внезапно, может быть, в первый раз за всю службу, он ощутил безразличие и нерешительность — ну, выступит он, а что дальше, что от этого изменится?..

Давно уже прошло то время, когда все в зале настораживались и затихали, когда к трибуне шел Афонин. Теперь за ним уже прочно укрепилась слава «штатного оратора», и каждый раз, когда председательствующий объявлял, что слово предоставляется капитану Афонину, в зале возникало чуть уловимое веселье. Да и сам он уже не чувствовал того подъема, того праздничного возбуждения, той отрешенности от всего окружающего, которые охватывали его раньше перед выступлением. Как пишут в романах: «Человек преобразился». Вот именно это с ним тогда и происходило: он преображался. По характеру своему он был застенчивым, даже робким человеком, а тут словно накатывала волна, и поднимала его на своем гребне, и несла к трибуне — ничего в этот момент не видел он и не слышал вокруг. Подобное чувство он испытывал раньше…

Он так и не выступил в тот раз, просидел все совещание молча и тогда же решил подать рапорт о переводе в другую часть.

Клава к этому его решению отнеслась с издевкой:

— Да ты в любом полку, я уверена, за неделю успеешь стать посмешищем! Поздно собрался! Помнишь, я когда еще тебе говорила: просись отсюда! Уедем! Так нет…

Он промолчал. Иногда ему казалось — пойми она его, поддержи хоть словом, и больше ничего ему и не надо было бы. Уж слишком одиноким он себя чувствовал. Со всех сторон его окружали люди, которые не понимали его. Не хотели понять.

А Клава… Что же Клава… Ее волновали свои женские заботы… Он не винил ее. Он видел — ей тоже приходится несладко. А ведь было время, когда они понимали друг друга с полуслова, когда Афонин любил обсуждать с ней каждое событие в роте, когда он не сомневался, что всегда может рассчитывать на ее поддержку и сочувствие… И теперь иногда он думал: да как же это может быть такое, чтобы два самых близких человека и не сумели понять друг друга?.. Казалось, достаточно только найти нужные слова, только объяснить что-то важное, и все опять наладится, все вернется к прежнему.

Как раз в тот вечер, после совещания, после разноса, учиненного ему Коноваловым, они с Клавой долго не разговаривали, долго молчали, занятые каждый своим делом.

Афонин читал воспоминания маршала Рокоссовского, — мемуары всегда были его любимым чтением, они действовали на него успокаивающе, помогали отвлечься и, кроме того, как бы объединяли, сближали с теми знаменитыми людьми, о ком он читал. Он был поглощен книгой, и вдруг Клава, проходя мимо, точно невзначай коснулась его плеча.