Он пользовался всеобщей симпатией. Шляхта любила его за ум и за беспечный нрав кутилы; евреи за то, что он не давал их в обиду; колонисты за то, что он угощал у себя в приходе пасторов, а мужики за то, что он отстроил костел, огородил кладбище, говорил прекрасные проповеди, устраивал пышные богослужения и не только даром крестил и хоронил бедных, но и оказывал им помощь.
Однако отношения между крестьянами и главой прихода оставались далекими. Мужики уважали его, но побаивались. Глядя на него, они представляли себе бога важным паном, шляхтичем, хотя и добрым, но не из тех, что станут болтать с кем попало. Ксендз это чувствовал, и его крайне удручало, что никто из мужиков ни разу не пригласил его на крестины или на свадьбу, никто не обращался к нему за советом. Желая побороть их робость, он нередко заговаривал с ними, но всякий раз, заметив испуг на лице мужика и смешавшись сам, обрывал разговор.
«Нет, — сокрушался он, — не могу я притворяться демократом».
Иногда, во время распутицы, проведя несколько дней в одиночестве, ксендз испытывал угрызения совести.
«Негодный я пастырь, — корил он себя, — ничтожный апостол Христов. Не для того же я стал священником, чтобы играть в карты со шляхтой, а для того, чтобы служить малым сим… Дрянной я человек, фарисей».
И, запершись на ключ, он подолгу простаивал коленопреклоненный на голом полу, моля бога о ниспослании ему духа апостольского. Он давал обет раздарить всех легавых, выбросить из погреба бутылки, раздать свои элегантные сутаны бедным и никогда более не играть в карты с помещиками, а поучать заблудших, утешать страждущих и наставлять колеблющихся. Но в то самое время, когда благодаря посту и молитве в нем готов был проснуться дух смирения и самоотвержения, сатана насылал к нему в дом гостей.
— Не будет мне спасения, не будет… Господи, смилуйся надо мной!.. — бормотал в отчаянии ксендз, поспешно поднимаясь с колен, чтобы распорядиться насчет обеда и напитков.
А четверть часа спустя он уже распевал светские песенки и пил, как улан.
В тот вечер, когда пришел Иойна, ксендз собирался с визитом к одному из окрестных помещиков. Он знал, что приедет человек двадцать гостей, в том числе инженер из Варшавы с самыми свежими новостями; будут, как водится, преферанс, отличный ужин и редкие вина, припасенные для инженера, который сватался к дочке помещика. Ксендз несколько дней провел в одиночестве и теперь с лихорадочным нетерпением ждал минуты отъезда. Ему до смерти наскучило смотреть из одного окна во двор, где разжиревший работник колол дрова, а из другого в сад, занесенный снегом, наскучили все те же голые деревья, на которых кричали галки; он стосковался по людям и насилу дождался вечера. Теперь он уже считал не часы, а минуты, но когда снова взглядывал на циферблат, думая, что уже пора ехать, к изумлению его, оказывалось, что прошло всего четверть часа.
Викарий жил в другом доме; он ложился спать, как только садилось солнце и надевал на ночь суконный, на вате, колпак. Это было единственное, что немного забавляло ксендза, который не любил своего помощника. Чтобы как-нибудь скоротать время до отъезда, он потребовал самовар, раскурил трубку и замечтался:
«Будут сегодня пани Теофилёва с мужем или не будут?.. Ну, он-то человек на редкость глупый, но она… Боже милосердный, о чем же я думаю!..»
Но как ни корил себя ксендз, все время он видел зеленоватые глаза пани Теофилёвой, с тоской устремленные на него, видел то необычное выражение лица, с каким она недавно сказала:
— Знаете, в жизни бывают драмы, более тяжелые, чем на сцене…
Тогда он ей ничего не ответил, только почувствовал, как что-то сжалось у него в груди. Но сейчас, отсчитывая медленные удары маятника, наедине с самим собой, он признавал, что в жизни бывают не только тяжелые, но и страшные драмы.
Что за адская мука — таить от самого себя свои мысли!
Он поднес трубку к губам, глубоко затянулся и вдруг вздрогнул. Ему почудилось, что его сутана коснулась шелкового платья.
— Господи, смилуйся надо мной! — прошептал он, вставая из-за стола.
Но стоило ему сесть, как он снова видел зеленоватые глаза и ощущал жгучее прикосновение шелковою платья.
«Ах, скорей бы уж ехать… Мороз отрезвит меня… Впрочем, я весь вечер буду играть в преферанс…»
Так он убеждал себя, но сам не вполне этому верил. Он знал, что дамы задержат его в гостиной и что он увидит устремленные на него, как всегда, ее дивные глаза и печальное лицо, на котором словно запечатлелись слова: «Знаете, в жизни бывают драмы…»
Вдруг постучались в дверь. Вошел Иойна и поклонился до земли.
— Хорошо, что ты пришел! — воскликнул ксендз. — Я даже хотел послать за тобой: у меня набралась куча платья, которое нужно привести в порядок.
— Слава богу! — ответил еврей. — Я уже целую неделю сижу без работы. И еще пани экономка сказала, что на кухне испортились часы…
— Ты умеешь и часы чинить?..
— А как же? У меня даже инструменты при себе.
— Отлично!.. Портной и часовщик.
— Я и шорник, и зонтики исправляю, и посуду умею лудить.
— Ну, если так, оставайся у меня на всю зиму. А когда ты примешься за работу?
— Сейчас же и засяду.
— На ночь глядя? — спросил ксендз.
— Я работаю и ночью. В мои годы уже немного спят.
— Как хочешь. Так ты ступай во флигель и скажи, чтобы тебе дали поужинать. Чаю тебе сейчас принесут.
— Прошу вас, извините меня, — поклонился старик, — но если можно, пусть сахар будет отдельно.
— Ты пьешь без сахару?
— Наоборот, я даже люблю, чтобы чай был очень сладкий, но пью пустой, а сахар прячу для внуков.
— Пей с сахаром! Для внуков получишь отдельно, — засмеялся ксендз, удивляясь хитроумию старика. — Валентий, подай мне шубу, — вдруг заторопился он, услышав, как подкатили сани.
Еврей снова поклонился.
— Еще раз извиняюсь, — сказал он, — но я к вам пришел от Слимака…
— От Слимака?.. — повторил ксендз. — Ах да! Это ведь у него был пожар.
— То есть даже не от Слимака… он бы не посмел к вам посылать. Но сегодня его жена померла, и у него что-то неладно в голове; они оба лежат в конюшне, и даже некому воды подать, даже коров не поили целый день.
Ксендз ахнул.
— Как? Никто из деревни их не навестил?..
— Я опять попрошу извинения, — поклонился еврей, — но в деревне болтают, что на него обрушился гнев божий. Так по этому случаю он должен погибнуть, если никто его не спасет.
И старик поглядел в глаза ксендзу, словно желая сказать, что именно он должен спасти Слимака.
Ксендз так стукнул об пол чубуком, что трубка треснула.
— Ну, я, с вашего позволения, пойду во флигель, — прибавил еврей.
Он взял мешок, палку и вышел.
У крыльца позвякивали бубенчики, напоминая ксендзу, что пора ехать к соседу. Валентий стоял в комнате с шубой в руках.
«Там меня ждут, — думал ксендз, уперев в пол выгнувшийся дугой чубук. — Приехал инженер… Может быть, я понадоблюсь при обручении… („Может быть, ты целую неделю не увидишь пани Теофилёву“, — тише мысли шепнул ему внутренний голос.) А этот мужик может потерпеть и до завтра, тем более что все равно я не воскрешу покойницу…»
Ах, как мучителен выбор между блестящим раутом и ночным посещением погорельца, который лежит рядом с трупом в конюшне…
— Давай шубу! — сказал ксендз. — Нет, погоди… — И он прошел к себе в спальню.
«Сейчас около восьми, — соображал он. — Если я поеду к нему, будет уже поздно ехать к ним».
И снова в пустой комнате он увидел зеленоватые глаза и печальное личико, снова услышал слова: «В жизни бывают драмы…»
— Шубу!.. Постой… Погляди, Валентий, поданы ли лошади?
— Стоят у крыльца, — ответил слуга.
— Ага… А ночь светлая?
— Светлая.
— Ага! Сходи к экономке и вели ей накормить старика. И пусть поставит ему лампу поярче, если он захочет работать ночью.
Валентий вышел.
— Нет, не могу я быть рабом всех погорельцев и баб, которые здесь умирают. Подождут до завтра. Да и нестоящий он, должно быть, человек, если никто из деревни не поспешил ему на помощь.
Ксендз ненароком взглянул на распятие — и вздрогнул. Ему показалось, что и у спасителя зеленоватые глаза.
— Святые раны господни, — прошептал он. — Что со мной делается? И это я — гражданин, священник, колеблюсь между развлечением и помощью несчастному… Священник!.. Гражданин!..