Они обнялись, и Гроховский заплакал.
— Юзек!.. Брат!.. — говорил он, — не зови меня старостой, зови братом, потому что я тебе брат и ты мне брат…
— Войцех… староста… Говори, сколько хочешь за корову?.. Я столько и дам, кишки из себя вымотаю, а дам.
— Тридцать пять рублей бумажками да рубль серебром за повод.
— Господи помилуй! — ахнула хозяйка. — Да ведь вы только что отдавали корову за тридцать три рубля?
Гроховский поднял мокрые от слез глаза сперва на нее, потом на Слимака.
— Отдавал? — спросил он. — Юзек, брат, отдавал я тебе корову за тридцать три рубля?.. Ладно! Отдаю… Бери… Пусть сирота погибает, зато уж у тебя, брат, корова будет что надо.
Слимак еще сильней стукнул кулаком по столу.
— Как, чтобы я сироту обидел?.. Не желаю!.. Даю тридцать пять рублей и рубль за повод.
— Что ты болтаешь, дурень? — урезонивала его жена.
— Не дури, — поддержал ее Гроховский. — Ты меня так угостил, так употчевал, что тебе я отдам корову за тридцать три рубля. Аминь, вот мое последнее слово.
— Не желаю!.. — орал Слимак. — Я не еврей и за угощение не беру.
— Юзек!.. — уговаривала его жена.
— Пошла вон! — крикнул Слимак, с трудом поднимаясь со стула. — Я тебе покажу, как мешаться в мои дела…
И вдруг упал в объятия плачущего навзрыд Гроховского.
— Тридцать пять рублей бумажками и рубль серебром за повод! — кричал он.
— Чтоб мне из пекла не вылезть, не возьму! Тридцать три, — всхлипывал Гроховский.
— Юзек! — унимала Слимака жена. — Да уважь ты гостя… Ведь он постарше тебя, он староста, его тут воля, а не твоя… Мацек, — обратилась она к батраку, — ну-ка помоги мне отвести их в ригу.
— Сам пойду!.. — заревел Слимак.
— Тридцать три рубля, — стонал Гроховский. — Хоть ты убей меня, разруби на мелкие кусочки, ни гроша больше не возьму… Иуда я, пес поганый, хотел тебя надуть, как немец, для того и говорил, будто веду корову к Гжибу… А я к тебе ее вел, потому что ты мне брат…
Обнявшись, они вышли из боковушки, но сразу же ткнулись в окно. И только когда Мацек отворил им дверь в сени, они — после нескольких более или менее удачных попыток — все-таки попали во двор.
Хозяйка зажгла фонарь и достала из клети рядно и подушку, чтобы постелить Гроховскому в риге. Проходя по двору, она увидела странную сцену: Слимак, лежа на навозной куче, убеждал Гроховского лечь спать, а староста опустился подле него на колени и, вытирая слезы полой зипуна, читал молитвы. Над ними с озабоченным видом стоял батрак.
— Верно, вы чего-то крепкою им дали, — сказал он хозяйке.
— Бутылку очищенной выпили.
— Ого-го!..
— Ну, вставай, пропойца! — прикрикнула она на мужа.
— Не встану! — рассердился Слимак. — А ты, баба, убирайся, пока цела! Покомандовала — и хватит… Я тут теперь хозяин. Я корову купил, я у пана луг арендую…
— Поднимайся, Юзек, — говорила хозяйка, — не то, смотри, водой окачу.
— Я тебя окачу, вот только возьму кнут!.. — ответил Слимак.
Гроховский бросился ему на грудь и стал его целовать.
— Вставай, брат, — молил он, — не озорничай, не то нам обоим будет худо.
Батрак только диву давался, видя, как водка меняет людей. Староста, слывший на всю волость суровым человеком, плакал, как дитя, а Слимак ни за что не хотел подняться с навоза, орал, как эконом, да еще стращал жену, что теперь он тут хозяин!..
— Пойдемте-ка, староста, в ригу, — сказала Слимакова, беря Гроховского за руку.
Великан поднялся; кроткий, как овечка, позволил Мацеку и Слимаковой взять себя под руки и покорно пошел с ними. Хозяйка выбрала самую большую кучу сена и устроила ему отличную постель; тем временем старосту совсем разморило, он повалился на ток, и не было никакой возможности сдвинуть его с места; так он там и остался.
— Ты, Мацек, ступай к себе, — приказала батраку Слимакова. — А этот пьяница, — показала она на мужа, — пусть валяется в навозе, в другой раз не будет бунтовать.
Мацек, как и следовало смиренному батраку, тотчас исчез в глубине конюшни. Но когда во дворе все затихло, он развлечения ради стал воображать, будто он сам напился пьяным.
— Здесь буду спать, — бормотал он, подражая Слимаку. — Теперь я тут хозяин…
Потом он вообразил себя старостой, опустился на колени возле своей убогой постели и заговорил с ней растроганным голосом, совсем как староста со Слимаком:
— Вставай, брат, не озорничай, а то нам обоим будет худо…
Чтобы больше походить на Гроховского, он силился заплакать. Вначале ничего не получалось, но как пришло ему на ум, что нога-то у него перешиблена и что разнесчастней его и не сыщашь на свете, что хозяйка даже рюмки водки ему не дала, Мацек залился самыми настоящими слезами. Так и уснул он, заплаканный, на своей подстилке, как дитя у матери на коленях.
Около полуночи Слимак очнулся. Болела голова, вокруг все намокло. Он открыл глаза — темно; прислушался, вытянул руку и понял, что идет дождь; попробовал было сесть, но убедился, что лежит головой вниз.
Постепенно к нему стала возвращаться память. Он вспомнил старосту, корову в черных пятнах, пшенную похлебку и большую бутыль водки. Что сталось с водкой, он в точности не представлял себе, но ощущал какое-то недомогание и не сомневался, что повредила ему чересчур горячая похлебка.
— Сколько раз я говорил, чтоб пшена не варили на ночь; известное дело, что пшено дольше всего держит в себе жар! — проворчал мужик и с трудом поднялся.
Теперь он уже твердо знал, что находится у себя во дворе, возле навозной кучи.
— Эк куда меня занесло! — крякнул он. — И не мудрено. Хуже нет: водку мешать с горячим. Пшено-то ведь — чистый огонь…
Ночь была темная, так что он едва разглядел свою хату. Он побрел к ней, но очень медленно, словно колеблясь, и даже с минуту посидел на пороге, опустив на руки отяжелевшую голову. Но дождь становился все назойливее, и Слимак отважился войти.
В сенях он снова постоял, послушал, как храпит Магда. Потом осторожно отворил дверь в горницу, но дверь не просто заскрипела, а, казалось ему, заревела, как корова. Сразу его обдало жаркой духотой, от которой еще больше захотелось спать, и он решил — будь что будет — добраться до постели.
В первой горнице на лавке у окна дышал Стасек, но в боковушке было тихо. Слимак понял, что жена не спит, и ощупью стал пробираться к кровати.
— Подвинься-ка, Ягна, — сказал он, силясь говорить сурово, хотя сам замирал от страха.
Молчание.
— Да ну… подвинься малость…
— Пошел вон, пьяница, пока я добром говорю!..
— А куда я пойду?
— В хлев иди или на навозную кучу, там тебе место! — сердито ответила жена. — Хозяином тебе захотелось быть, вот и хозяйствуй, а от меня уходи прочь, пропойца!.. Кнутом вздумал мне угрожать; погоди, я тебе это попомню…
— Эх, да что зря болтать, раз ничего с тобой не сделалось, — прервал ее муж.
— Ничего не сделалось? А кто уперся и надумал платить за корову тридцать пять рублей да еще рубль за повод, когда сам Гроховский вот-вот отдал бы за тридцать?.. Я насилу вымолила у него, чтобы взял тридцать три… Видать, три рубля для тебя ничего не стоят?
Но Слимак ее не слушал. В отчаянии он схватился за голову, хоть в боковушке было темно, и попятился назад, в горницу, где спал Стасек. Там он бросился на лавку и нечаянно придавил мальчику ноги.
— Это вы, тятя? — проснувшись, спросил Стасек. — Да, я.
— А что вы тут делаете?
— Так, просто присел; что-то меня мутит.
Мальчик поднялся и обнял его за шею.
— Хорошо, что вы тут, — сказал он, — а то по мне все ходили эти немцы.
— Какие немцы?
— Да те двое, что были в поле: старик и бородатый. Ничего не говорят, чего им надо, а сами все топчут меня, топчут.
— Спи, сынок, нет тут никаких немцев.
Стасек еще крепче прижался к отцу, но Слимака совсем разморило, до того ему хотелось спать, и они оба повалились на лавку; однако вскоре мальчик снова заговорил:
— Тятя, а правда, — спросил он вполголоса, — правда, что вода видит?
— Что ей видеть?
— Все, все… Небо, наши холмы и вас тоже она видела, когда вы шли за бороной.
— Спи, сынок, а то ты невесть какую несуразицу понес, — успокаивал его Слимак.