Кто он такой? Где он сейчас? Сколько ему было лет?
Вот мне – тридцать пять. И что светлого из моей жизни я могу вспомнить, лежа здесь, на топчане? Я напряг память, но почему-то вспомнил только мать и наш дом в поселке. Вспомнил гору, сенокос, вспомнил реку. Моя мать не была мне хорошей матерью. Она никогда не ласкала, не целовала меня. Она за всю жизнь всего один раз погладила меня по голове и даже пустила слезу, когда я попал в больницу и чуть не умер. Нашего пса Кабияса она гладила гораздо чаще.
В тот год в колхозе намечалось какое-то строительство. Буксиром по реке притащили плоты с отборным хвойным лесом. Неделю бревна лежали в воде, в тихой заводи за пристанью, потом их трактором выволокли на берег. Часть бревен скатилась с пирамиды обратно в реку. Они плавали в воде в несколько рядов, так что, находясь сверху, нельзя было отличить, где кончается вода и начинается берег.
Мы с мальчишками часто посещали это лесное кладбище, охотясь на поразительно красивых жуков мраморной окраски с длинными изогнутыми усами. Раньше мы никогда таких не встречали и были убеждены, что они приплыли к нам по реке вместе с бревнами. Еще под корой можно было найти множество мясистых белых личинок, похожих на опарышей, на которых очень хорошо клевала рыба от голавля до уклейки. Правда, личинки быстро погибали в воде и сходили с крючка от малейшей поклевки, но их было очень много, и рыба их любила.
В самом конце сентября, когда лес уже основательно поредел, а вода стала удивительно прозрачной и холодной, я, по договоренности с Мишкой Чуприным, полез на бревна в поисках наживки. Когда баночка из-под майонеза было уже почти полной, я сделал два лишних шага в сторону реки. Бревна разошлись у меня под ботинками и снова сомкнулись, пропустив в глубину. Я умудрился упасть вверх ногами, поэтому мне не размозжило голову. Перевернувшись под водой, всплывая я угодил носом в комлевую часть бревна, в выемку, которую выпиливают вальщики, чтобы падение дерева было направленным и благодаря этому не захлебнулся. Вода доходила мне до подбородка, руками я держался за какие-то сучья, а ноги не доставали до дна. Я мог дышать, видел ярко голубое небо в щель между бревнами, но не чувствовал раздробленных ног, не мог и боялся плыть. Я очень долго кричал. Это была истерика, визг, плач, а в самом конце хрип. Когда дядя Леня Чуприн спасал меня, поднырнув под бревна, я никак не хотел отпускать ветки, содрал кожу на руках, нахлебался воды и чуть не утонул. В результате заработал сильнейшее воспаление легких, несколько переломов, нервный срыв и перестал видеть синий цвет.
В тот год мне пришлось немало скитаться по больницам, я пропустил две с половиной четверти в школе и появился на занятиях только в конце февраля, когда вьюги поутратили пыл и готовы были сдаться наступающему марту. Вначале больничный быт вызывал во мне только стойкую неприязнь, но, постепенно, я привык к ласковым докторам и научился не бояться медсестер с их вкрутую прокипяченными шприцами и тупыми иглами. Ласка и забота, которыми окружили меня вначале деревенские, а потом и районные врачи, оказались именно теми вещами, которых мне так не хватало в жизни. Редкие приходы матери не приносили мне никакой радости, мало того, я желал, чтобы она побыстрее оставила меня с моими новыми друзьями – сестричками Танями и врачами теть Верами. Я изучил все уголки в детских отделениях, а иногда, даже совершал дальние вылазки на заплеванные лестничные пролеты, соединяющие взрослые блоки. Я научился капризничать и притворяться, изучил симптомы своих болячек и, благодаря этому провалялся на больничной койке лишний месяц. Потом я очень долго не мог привыкнуть к тому, что рядом нет поста, и никто не примчится ко мне по первому зову. До сих пор я люблю болеть, мне нравится ходить по больницам, и мой сотовый телефон забит номерами докторов различных специализаций. Я не люблю посещать только окулиста, потому что до сих пор не вижу синий цвет. В детстве мне это не мешало, я не обращал внимания на отсутствие синевы в окружающем мире, но теперь это сильно напрягает, если честно, то я по этому поводу комплексую.
Мой дальтонизм обнаружился случайно, на медкомиссии после школы. Синий цвет к тому времени я полностью забыл, а когда вспомнил, мне стало очень тоскливо.
Воспоминания прервал звук открывающейся двери. Но пришли не за мной. Наоборот, в камере появилось пополнение. В дверь втолкнули парня лет двадцати в спортивном костюме и грязных кроссовках. Он бросил на меня взгляд бультерьера и шарнирной походкой, выставив руку так, чтобы я мог видеть золотую печатку, прошел к свободному топчану. Когда дверь захлопнулась, парень спросил:
– По какой статье?
Так как в помещении мы были одни, я ответил:
– Не знаю. В статьях и уголовном кодексе не разбираюсь.
– Что тебе мусора шьют?
– Подозревают в убийстве.
– Кого ты завалил? – с уважением спросил мой новый сосед.
– Пока не знаю.
– За что?
Я внимательно посмотрел на сокамерника и сделал вывод, что ни каких положительных эмоций он у меня не вызывает.
– За то, что он задавал много глупых вопросов, – ответил я и отвернулся к стене.
Парень заткнулся, больше я не услышал от него ни слова. Он лег, ни разу не пошевелился и вроде даже перестал дышать.
Почему я не могу вспомнить ничего хорошего в своей жизни? Почему всегда вспоминается только плохое? Ведь оно было, это ощущение счастья, чудные мгновения, за которые не грех отдать жизнь. А может не было? Страх прошел, осталось любопытство.
И я наконец-то смог сосредоточиться на вчерашнем дне. Когда я был свободен, но совершенно не ценил это. И когда кого-то убили.
2.
Проезжая по мосту, я бросил взгляд на реку и впервые заметил, что начался ледоход. Зима свела счеты с жизнью, она вскрыла вены, осознав, наконец, неизбежность весны. По серой воде плыли желтоватые льдины, на берегу из-под снега проступала земля, у машин и предметов появились тени, а прохожие с удовольствием жмурили глаза от яркого солнца. Над городом взорвался огромный кусок сыра и его мельчайшие кусочки, смешавшись с талой водой и грязью, разбившись на молекулы и атомы, заполнили желтизной дымящийся пейзаж, осев на ветвях деревьев, телефонных проводах и выцветших предвыборных плакатах.