Как говорят, это был самый многолюдный плебисцит: свыше одиннадцати миллионов человек приняло участие, и подавляющее большинство голосовало за мир. Однако правительство усмотрело в этом лишь очередной приступ псевдопатриотизма.
– Вы, следовательно, за мир любой ценой, сэр Майкл?
– Во всяком случае, почти любой ценой, как лорд Эвербери.
– Вроде как тот человек, который почти бросил бить свою жену, так, что ли? – осведомился Джек.
– Без сомнения, и это уже лучше, чем ничего.
Джек на время угомонился.
– Думаю, что из нас, сидящих за этим столом, многие уже дорого заплатили за войну, – вопрос заключается в том, не будет ли цена мира еще того выше?
Флер решила, что можно не беспокоиться: легкая светскость Баррантеса говорила о том, что ему по плечу любая тема.
– По-моему, дело обстоит так – войны никто не хочет, но если уж она начнется, каждый будет готов внести свой вклад в общее дело, – вступила в разговор Холли, – по крайней мере с таким настроением мы с Вэлом ехали в Трансвааль.
– Вот именно! – сказал Майкл. Он не хотел затевать спор с кем-то из гостей, тем более с Холли, но чувствовал потребность сделать что-то вроде официального заявления. – Вот только жаль, что мало кто из нас спешит со своим вкладом в мирное время. Я случайно встретился со старым знакомым, который сделал взнос, по крайней мере за троих.
– Кто это был? – спросила Флер.
– Да так, приятель со времен войны, некто по фамилии Льюис.
Уинифрид навострила уши.
– Из шропширских Луисов?
– Нет, тетя. Скорей из майл-эндовских. Он был моим денщиком. – Вместо того чтобы сжать кулак в знак недовольства собой, Майкл запустил на миг пальцы в волосы. – Бедняга! Он рассказал мне свою историю, и мне стало стыдно идти домой, где меня ждет ужин. Человек четыре года провел в окопах во Франции, а после этого вот уже двадцать лет ему приходилось просить милостыню на улицах, чтобы не умереть с голоду.
– Но раз он был вашим денщиком, значит, он состоял в регулярных войсках? – спросил Баррантес без большого энтузиазма, словно ему не хотелось вступать в препирательства с хозяином дома. – А в этом случае разве ему не полагается пенсия?
– Да, он был в регулярных войсках. Но после войны король и страна больше не нуждались в нем, как и в тысячах других ему подобных. Он попробовал заняться торговлей – так, маленькая лавчонка, вложил в нее все свое выходное пособие и во время депрессии потерял все до последнего пенни. Встать на ноги после этого он уж не смог и, решив, что судьба толкает его снова стать солдатом, вступил добровольцем в Интернациональную бригаду. Сейчас он вернулся из Испании, и сил, по-видимому, у него ни на что больше нет.
– А почему бы ему не вернуться в Майл-Энд?
Вопрос Имоджин прозвучал скорей небрежно, чем бессердечно, – в глубинах под пышной грудью у нее билось сердце отнюдь не жестокое, просто ей не доводилось якшаться с людьми не своего класса. И еще, что можно сказать в ее оправдание, она скорее всего не была одинока в своих чувствах, их испытывали и другие гости, собравшиеся в Испанской столовой Флер в тот вечер; не была бы она одинока и на многих других сборищах Форсайтов.
– Увы! По всей видимости, семьи у него нет, а те немногие ровесники, которые умудрились пережить сражения на Сомме и Пассхендэйле, отвернулись от него, сочтя, что он симпатизирует коммунистам.
– А он симпатизирует, Майкл? – озабоченно спросила Уинифрид. – Не опасен ли он?
– Ну, если считать Киплинга радикалом, тогда, может, и так. Единственно, кому он был предан в те времена, когда я знал его, были Король и Отечество. Верный слуга Его Величества!
– Но Испания?
Тон Уинифрид высек на миг насмешливую искру в глазах аргентинца, никем, однако, не замеченную. Майкл упрямо помотал головой.
– Испания явилась отдушиной для того поколения, тетя. От нас туда поехало около трех тысяч, все, как один, добровольцы, и более пятисот не вернулось домой.
– Главным образом поэты и интеллигенты… идеалисты всякие, – вставил Вэл.
– Не совсем так. Да, конечно, туда поехали Оден, Спендер и их единомышленники, но большая часть были неудачники из рабочего класса, как мой денщик, люди его возраста и моложе. И уж поверьте мне на слово, сказать, что в старине Льюисе сидит поэт, – это уж слишком.