Мне поначалу в Париже казалось, что под городом скрыто светящееся, раскаленное пекло, которое вбирает в себя весь прочий свет, и через трубы и шахты просачивается наверх. Огромная светоносная магма, совсем близко у меня под ногами, а мой мир, здесь, наверху, очень тонкий, хрупкий затвердевший и охладившийся ровно настолько, чтобы по нему ходить.
На решетках метро я еще и ощущал вибрацию, будто там, внизу, медовая лава, которую собирают в подземелье бесчисленные пчелы, а после натирают до жара. Жужжание и свет поднимались ко мне наверх сквозь поры города. Я был почти благодарен толстому камню и асфальту, щебню и граниту, и всему, что там еще нас разделяло. Большой щит между мной и преисподней.
Наверное, все дело в желтом свете, оранжевом свете французских улиц, будто в фонарях и лампах горят куски угля, и в ресторанах и барах, тоже чтобы все стало мягче и нереальнее, как при высокой температуре.
Другое дело немецкие фонари — бледный свет магнезии, никаких тебе пчел, никакой тебе лавы. И никакие странные живые существа под землей не работают. Только машины в больших цехах и на сварочных работах. Ведь постоянно находится что улучшить. По мне, так ночь на немецкой улице всегда пахнет утренней сменой или ночной сменой… всегда какой-нибудь сменой. Всегда работой. Но чего ради? Этот свет выжимает всю органическую радость. Он такой голый, что отпугивает даже полумертвых джанки. Такая в нем жесткая нагота, что под ним остаются лишь турки, потому что любят все суперскудное. Тут у них все веселье и начинается. Только камни и пыль, и мертвые деревья, все враждебное жизни, как анатолийская горная деревушка.
На тротуаре стоят двое таких, в пальто из верблюжьей шерсти, чистенькие, как перед конфирмацией, припарковали свой золотистый «бенц» у обочины, болтают, поигрывают четками для молитв и ключами от машины. Они бормочут свое низкое «ю-ю» и смеются. Единственные, кто еще вносит жизнь в опустевшие немецкие города, среди заброшенных гостиниц на час, между блэкджеком и рулеткой у Моники, и одинокой забегаловке «У Руди» на углу. Странная жизнь дна, шаурма и золотые цепи, импорт-экспорт и электроника в кредит, овощи и видеофильмы. Сплошь мясо и золото, и карманные калькуляторы. Такого никто не выдержит, размышляю я, а потом вдруг снова завидую этому дну, этому миру один на один. Голому миру. Тому, у которого есть всего только один стиль, один-единственный.
На пути у меня всегда ломбард Катца. Десять лет, а в витрине все то же. Лампы для детских и радиобудильники первого поколения, дешевые кварцевые часы и девчачьи побрякушки. Всегда рассматриваю их с удовольствием. А рядом небольшая закусочная: моя волшебная лавка, врата в иной мир. Эта крохотная турецкая забегаловка открыта круглые сутки. На витрине — кучки старого печенья, а внутри пористый паркет, два холодильника и одна охлаждаемая витрина. Продают только шоколад, мини-пицца и пироги глубокой заморозки. Перед зеркалом расчесывает волосы потаскушка, вторая покупает себе кусок размороженного чиз-кейка. Его заворачивает в фольгу симпатичный старикан. Затем он готовит ей какао: наливает из автомата, на котором большими буквами написано: «Шокоматик». Автомат смешивает какао из сухого порошка и выплевывает его в широкий и низенький пластиковый стаканчик, от которого потом поднимается пар. Наверху висит прейскурант. Он огромный, и в нем только названия блюд, которых нет. На немецком, английском и турецком. Но нет ни шаурмы или бурека, ни сандвичей или консоме. Только то, что на прилавке, и этот до одури горячий какао, на который еще долго приходится дуть. В заведении веет приятной прохладой и нет никаких запахов. Только от деревянного пола распространяется слабый запашок пропитанных жиром досок из давным-давно вырубленного леса.
Теперь перед узеньким настенным зеркалом другая шлюха причесывается. Ее подружка, слегка раскачиваясь, обеими руками копается в сумочке. Чуть дальше, позади, находится ширма, этакая циновка, но только сплетенная из макаронин-прутьев древесины. Из-за нее выходит старикан, если нужно кого-то обслужить, а когда кто-то заказывает больше одной вещи, появляется его жена, вытирает руки о передник и начинает ему помогать. Сколько раз я спрашивал себя, что там, за этой ширмой, и воображал, что за ней тоже есть дверь, но выходит она в переулок, по которому через пыльную горную деревушку бегут козы. И только старик, со своими длинными волосами, и его толстая жена могут проходить в нее — на другую сторону.