В дядюшкином «Москвиче» они проехали по прямой до Ленинграда через Тверь и Торжок, свернули на Нарву, прокатились по всему балтийскому побережью до самого Калининграда, возвращались по Литве и Латвии, от Таллинна свернули на Тарту и через Новгород, Псков и Валдай прибыли домой. Во все время путешествия племянник не расставался с фотоаппаратом, на всю жизнь удовлетворив наивный фотографический туристский зуд, нащелкал пропасть пленок, которые осенью и проявлял самостоятельно в фотоуголке дядюшкиной коммуналки…
Никто не ведает, как пробуждается призвание. Вот будущий художник — в отрочестве он не любит рисовать, а только ломать парты и бить стекла; вот поэт — он начисто лишен музыкального слуха, но проявляет бесстрашие и довольно жестокую предприимчивость в детских драках; тринадцатилетний племянник тоже не отличался аккуратностью в занятиях, разве что не раз был застигнут матерью за прилежным переводом на кальку изображений голых женщин с репродукций живописцев-классиков, и терпеть не мог уроки химии. Однако проявление пленок увлекло его: красный свет, целлулоидный шорох ленты, которую требуется уложить в бачок правильной спиралью (не то слои склеятся и на месте изображения выйдет молочно-фиолетовая клякса), клейкий вкус проявителя на пальцах, кислый запах фиксажа и — сладкий миг — рассматривание результата, изучение на просвет маленьких прямоугольных кадров с не высохшими еще капельками воды.
Изображение привычного мира, попадая внутрь черной коробочки фотоаппарата, чудесным образом превращалось; негатив очаровывал странностью; была тайна в смутных темных очертаниях полуразрушенных церквей на фоне неба с черными облаками, в серых резцах монастырских стен, в бледности куполов и чернильных потеках колоколен со светлыми трещинами в белом мху; бесцветные камни и бесцветный воздух обменивались глубиною и плотностью бесцветного тона, случайно попавшие в кадр зеваки как один оказывались неграми со светлыми волосами, а на светлых ниточках провисших проводов сидели, сутулясь, белые вороны. Неужели же можно объяснить это преображение черного в белое, белого в черное лишь законами физики и химии, о которых, впрочем, племянник имел расплывчатое понятие, объявить эту влекущую неверность и двойность лишь результатом светового преобразования, нет, это было бы глупо, как отрицать реальность сновидений, — и мальчишке казалось, что открыл этот мир он сам, подобно тому, как в детстве бывал первым исследователем мира подшкафного и задиванного, где живут своей пыльно-мохнатой жизнью, обратной обыденной комнатной, завалившиеся и забытые мелкие вещи; и что белая ворона, на которую так любит ссылаться народное присловье, — не плод чьей-то фантазии, не метафора и не генетическая мутация (в то время наши бедные гены были уже реабилитированы), но таится во всякой вороне, ее лишь надо увидеть — не глазом, так объективом. И, позволив себе порезонерствовать, заметим, что эти-то одинокие бдения в захламленной коммунальной каморке и поддерживали, должно быть, в подростке драгоценную способность отклонения от наяву данного (на такой ли результат рассчитывали родители, благословив в это путешествие), беспощадно сводимую на исходе детства повседневным опытом, книжками с картинками для раннего школьного возраста, рутиной начального образования, телевизионными передачами и бестрепетной тупостью взрослых — к созерцанию лишь скучного, как солдатское сукно, покрова бытия, заглянуть под каковое и призвано искусство.
Отдавшись вдохновению, племянник из-за закрытой двери капризным голосом отнекивался от чая с вкусным тортом, который звал идти пить дядя, и смотреть телевизор; проявленные пленки, как прищемленные змеи, свисали с веревки в красном полумраке; отработанный проявитель сливался в поставленное для этой цели ведро, туда ж — и фиксаж, что образовало в посудине вонючее химическое болото, вода же для промывания бралась из кувшина, с которым приходилось-таки иногда, покидая убежище, выбегать на кухню. Дурея от духоты и спертости, отпихиваясь от норовящих тронуться с места лыж, парень нетерпеливо вглядывался во все новые и новые кадры, чудесным образом извлеченные им самим только что из небытия. Сперва он радовался им наивной радостью фотографа-дилетанта — радостью узнавания в вывернутом наизнанку изображении знакомых развалин и руин, по которым недавно скакал козлом с фотоаппаратом на груди, пока дядюшка задумчиво ковылял по дорожкам, к тем годам уж расчищенным: вот искрошенные временем и артобстрелом стены Иван-города, вот останки дворца прусских королей в бывшем Кенигсберге (помнится, он нырнул в темный проход, запрыгал вверх по винтовой лестнице, пока не обомлел от страха перед внезапно раздавшейся под ногами гулкой пустотой); вот двор монастыря возле Пскова, там они застали забавную сценку — попа в подряснике верхом на мотоцикле, жаль — не успел щелкнуть; а вот солидный, как царь-колокол, бронзовый новгородский памятник российской государственности… Пленки не были помечены легкомысленным подростком, кассеты перепутаны, проявлял он их вразнобой, так что недолго ему удавалось по проявленным кадрам последовательно прослеживать их недавний маршрут: уже не мог он сказать в точности, снято ли это вот здание в начале путешествия или на возвратном пути, не угадать было — на чьей земле сидит на этом вот снимке дядюшка, обнимая за плечи присевшего к нему на корточки племянника и привалившись спиной к дверце своего автомобиля, смущенно глядя в объектив, теребя усы, — на эстонской ли где-то под Пярну, на литовской ли в районе Ниды, вокруг один и тот же серый прибалтийский песок, та же серая балтийская вода.