Я тоже выбрался на метель, оставив лаборантку наедине с фотоувеличителем, глянцевателем, парфюмерными банками и бензиновой зажигалкой с кремниевым колесиком, под взорами наших людей, лица которых три на четыре предстояло ей отпечатывать, проявлять и фиксировать. Я зубами вытянул из бутылки пробку, пил приторное вино на снегу, без вина будучи пьян, плакал, но не от обиды, нет, от хмельного восторга нового знания, от благодарности ей и будущим своим подругам, от горячего тока жизни, ведь в те годы мы еще не ведали страха, правда, страха, который заставит нас позже поверить в искренность, доброту, сострадание, во все слова, что придумали люди, пугаясь одиночества и смерти; ведь мы были только любопытными пчелами, летящими от цветка к цветку, только смеющимися пчелами, — и пока мы смеялись, малолетние греховодники, прижимаясь друг к другу в старом домишке на Каляевской что снесли нынче наедине с народом и судьбой в кукольном фотографическом ателье кто выучил ее этому слову.
5. Мотив Кортасара: увеличение
Нервный юноша хочет стать фотографом. И вот перед ним курортный снимок (группа отдыхающих на фоне фонтана), его принесла клиентка (ноги толстые, толстый зад, грудь большая, сама крашена перекисью водорода, но стрижка аккуратная и молодая шея): вы фотомастер? Глупые глаза растеряны: вот, посмотрите, можно переснять отсюда два лица, напечатать отдельно, я и подруга? О чем разговор, сколько штук, вас я вижу, но где подруга? Это друг, сознается заказчица, вспыхнув, вот этот товарищ.
Внизу подпись (черным шариком по негативу, белым ученическим почерком на отпечатке): Гурзуф. И лаборант (он лаборант, никакой он еще не мастер) по молодости удивляется вслух: он ведь тоже был в Гурзуфе как раз прошлым летом. В августе, волнуется женщина, тоже в августе?
Теперь представим себе юношу двадцати одного года на рубеже двух десятилетий: он слушает Сержанта Пейпера и Белый Альбом, он стрижется (не стрижется) длинно, он шатается по кафе, валандается большей частью без дела, сексуальный его опыт, как у многих мальчиков и девушек его поколения, далеко обогнал опыт душевный, (что, впрочем, в своем роде и гигиенично), он — недоучившийся студент, от армии освобожден и хочет стать фотографом по врожденному ли любопытству к вещному миру, по отвращению к точным наукам (при известных к ним способностям), по гуманитарному ли воспитанию на руках женщин (при отсутствии склонности к музыке, живописи, словесному сочинительству и даже иностранным языкам), вот вам и источник неудовлетворенности, а значит и честолюбия, созидательных порывов и несколько истерического прилежания в выбранной области, впрочем, спазматического.
У юноши не развита воля, он подвержен точке и мечтаниям. Ничего не умея, находит и холит в себе Призвание, и сам уж очарован тем, что у него выходит (не выходит у него пока ровным счетом ничего), а пуще — тем, что получится впредь, делит время свое (а времени у него — вагон, даже в лаборатории предоставлен самому себе) между краткими запоями вполне дилетантского творчества и длительными мечтаниями (подчас с вином и подружками — тоже свойства весьма сомнительного) о скорой награде и, как водится, признании. Вот сейчас снимки его возьмут на выставку (на какую, он их никому не показывал), опубликуют на обложке иллюстрированного журнала (какого, он их никуда не посылал), его заметят, откроется перед ним прямая блистательная стезя (не знает еще ничего о противоборстве художника и стихий, как естественных, вроде отсутствия погоды, так и вполне сказочных, исполненных то страха, то соблазна), и, разумеется, томится, рвется прочь в волны вольной профессии от постылой необходимости прозябать в фотомастерской за пересъемкой, увеличением, черно-белой печатью и ретушью; несправедлива жизнь к молодому таланту, опутывает рутинными обязанностями, унижает потребностью зарабатывать себе на карманные расходы (после отчисления из университета отец — не выдает), но и уволиться нельзя, пойти по Руси странником с фотокамерой на груди, начнут насильственно трудоустраивать, пока сюда не зачислился — участковый не раз им интересовался, — душно; сиди в темной комнате, переснимай насупленные лица с карточек паспортного размера, ретушируй, отпечатывай, вручай простоватым старушкам, которые при взгляде на твою работу тут же и зальются слезами (и чем здесь развлечься). Отчего умирают их сыновья, старушки рассказывают охотно: замерзли в сугробе, угадали попасть на производстве под пресс, каток, высокое напряжение, а в такую вот духоту и жару (горят даже за городом торфяные болота) приставляются дома под утро от остановки сердца в отсутствии опохмелки или хоть таблетки нитроглицерина (я-то ему говорила, но Лидка, Наташка, Зойка, как разошлись, только деньги давай, костюм из пенсии сама ему брала, а она права, детей тоже кормить нужно, в нем и схоронили, не успел поносить), но не всегда находятся у старушек индивидуальные фото, бывает, приходится увеличивать беззаботное лицо одного из трех четырех солдатиков, обнявшихся за плечи и талии и почти неотличимых друг от друга (снимок перед демобилизацией), а то и окаменелое с молодыми усами лицо притюкнутого парня в топорщащемся черном костюме под руку с так же замороженной Веркой, Зойкой, Наташкой в фате и белом платье (на казенном ковре в день регистрации акта их нового праздничного гражданского состояния). Сливаются эти лица для нашего юноши в одно напряженное, глаза уставлены в объектив, не сморгнут, и при увеличении, при внимательном вглядывании в само это выражение (в само отсутствие выражения), кажутся различимы (в безжизненности взора, в оторванности пуговицы у ворота) будто признаки будущей скоропостижной гибели (что ж, наш юноша прав, в том и прелесть фотографирования, что камера — соглядатай, камера — разоблачитель). И вот подсматривает он обрывки чужой, незнакомой ему жизни (и смерти) в замочную скважину своего ремесла, кажется себе первооткрывателем того, что спрятано было и от равнодушного фотографа, и от самой натуры…