Что ж, редкие счастливцы везде счастливы, думаешь ты философически, останавливаясь в полдвенадцатого ночи у горящей на тротуаре гильзы, поднимая голову, читая вывеску «Сlub Remember», вход — тридцать крон, сидя над бокалом пива средней крепости среди девочек и мальчиков под оглушительную музыку, несчастные же — везде несчастны (и это мысли советского буддиста в чистом виде); и нет места на свете, где реальное бытие не отслаивалось бы от идеала (хоть потрать на психоаналитика годовую зарплату). Конечно, глупо подозревать эту норвежскую молодежь в стремлении лишь потреблять, чтобы потреблять (для этого им явно недостает варварской дикости и страсти), скорее всего, потребление здесь — форма борьбы и преодоления, знак следования протестантской традиции, награда за труд и ответственность, и угодно их аскетичному богу; но разве такая цель и такая жизнь достойны свободного человека, думает русский буддист, одурманенный третьим бокалом, глядя, как перед ним вот уж минут десять кряду пляшет белокурая Иродиада, изредка взглядывая из-под лохматых волос, виляя бедрами и довольно плоским задом.
Местным социальным кодом ты не владеешь, не знаешь — проститутка ли перед тобою, продавщица ли частной лавочки или машинистка из какого-нибудь государственного офиса, но воображаешь, что алчет она твоей головы. Это, разумеется, только пивные пары. Ты подозреваешь, что такой вот танец-марафон в одиночку — вполне естественное проявление личной независимости для местной молодежи; и что за любовь надо платить. Но отчего все-таки прямо напротив тебя? И зачем подглядывать сквозь свесившиеся патлы блестящим глазком? И почему надо так крутить бедрами прямо перед твоим столиком, хоть места — предостаточно? Брать или не брать четвертый бокал, соображает буддист, считая в уме свои карманные деньги, но при этом небрежно, как ему представляется, улыбаясь. Встретимся в Стокгольме, дорогая, я увезу тебя в Хельсинки-таун, хорош песок на Канарах, в Лиссабоне я знаю отличный кабачок, — ты решаешь, что еще от тридцати крон (стоимость пачки сигарет) ты можешь себе позволить избавиться. Они тут же совершают фазовый переход из звонкого состояния в горчаще-пенное, сам же философ от созерцательного движется с опасно жизнеутверждающему. Последними глотками уничтожается пиво, последним усилием воли стряхивается наваждение, быстрыми шагами идется к выходу. Но — что это! — плясунья, подхватив свою кожаную курточку и свой пластиковый пакет (ну точно как девочка в какой-нибудь «Метелице»), устремляется за тобой. Здравствуй, о дщерь древних викингов, ты первая, кто встретился на путях познания европейской нирваны русским путешествующим фотографом, быть тебе проводницей по здешним кругам, не помочь ли вам, произносишь ты на своем варварском языке, когда она притормаживает перед зеркалом. Но она одевается молча и самостоятельно, лишь взглянув на тебя мельком. Как поживаешь, интересуешься ты. Бэби, говорит она, подхватывая пакет и перекатывая жвачку от щеки к щеке, let’s go and dream. Ну и забавный же у них способ звать в постель, думаешь ты, впопыхах упуская из вида, что лишь русский глагол сниться так однозначно связан с этим местом. Let’s go and dream about ice-cream, уточняет она и смеется, у нее отличные белые зубы и заманчивая пасть. Ты тоже улыбаешься, чувствуя себя идиотом. Садясь в такси на площади, она прощально машет тебе рукой.
Себе в утешение, идя по улице, ты бормочешь песенку времен своей юности, от которой выжил лишь припев: Norvegian wood. Норвежский лес — это темный лес, думаешь ты, let’s go and dream, маленькая милая страна, let's go and dream, живой ручей в заснеженном лесу, let's go and dream, Сольвейг из дискотеки, Сольвейг, которая уж никогда не прибежит ко мне на лыжах, улыбнувшись весне, let’s go… Akkurat.