Долетали до нас и обрывки кое-каких суждений.
Одни говорили: куды, разве ж можно наше озеро на фотоаппарат снимать, никак нельзя — грех; в старину и рыбу-то не ловили, даже пацанам купаться запрещали, а тут — фотографировать. Другие (к их числу принадлежала и Ольга) демонстрировали уверенность, что Рыжий, утонув (в этом никто не сомневался), как бы и остался жить. Подразумевалось (но вслух, конечно, не произносилось), что стал он просто-напросто невидим, и слышалась нам даже тихая радость о незримом пребывании его подле живых. Наш толстый, выслушав все это, мрачно выразился в том духе, что если фотографирование у нас принадлежит народу, то и сам фотограф подавно ему принадлежит. И с досадой плюнул на тот берег, от которого мы и отчалили. Больше в Содомиху тем летом мы не плавали.
Но, уезжая с озера восвояси, мы все оглядывались на него, казавшееся даже и в солнечную погоду загадочным, если не зловещим. Может быть, каждый из нас в глубине души хотел думать, что последняя пленка Рыжего, лежащая теперь где-то на озерном дне, запечатлела-таки купола да маковки спасшегося некогда от всех напастей города. А кое-кому из нас, быть может, приходила и вовсе вслух непроизносимая мысль, что сидит себе сейчас наш Рыжий на престоле невидимого града, слушает малиновый колокольный звон, пьет, закусывает и смотрит цветной телевизор.
13. И занавес открывается
Попросили подойти на служебный вход (не войти в, не подойти к, но именно на) что-нибудь к двум. Ровно в два он сидел на банкетке в поле зрения бдительной вахтерши с чулком на спицах (точно такой, как в любой конторе), следил по электронным часам у нее над головой за зелеными светящимися точками цифр: четыре, пять, шесть. В семнадцать минут третьего (ему еще предстояло убедиться, что выражение что-нибудь может означать и полчаса, и час) из-под земли вынырнул щуплый вертлявый человек на тонких ногах и в кожаном пиджаке, с отсутствующим подбородком, прозрачно прикрытым редкой седоватой бородой, вполне андрогинного вида (заместитель главного режиссера по фотографической части, помощник генерального директора по фоторекламе, в этих титулах с непривычки нелегко разобраться), завидел фотографа, но тут же отвернулся к одному из шнырявших вокруг актеров, успев, однако, подать какой-то таинственно неопределенный знак с помощью артистического жеста, небрежного и округлого одновременно, — и скоро фотограф освоится со всем букетом этих нехитрых приемов, призванных имитировать крайнюю занятость и чрезвычайную незаменимость, отвести малейшее подозрение в возможности извинений за опоздание, подчеркнуть своего рода сакральность этого храма искусств и вместе скрыть намерение ни в коем случае не заключать договора и не платить аванс. Наконец, актер вырвался и убежал, этот самый заместитель обратился к фотографу с фальшивой улыбкой (что должно было сойти за обаяние), произнес, грассируя и теряя подряд все согласные, как если бы плохо вставленная челюсть у него во рту сошла с предназначенного ей места: камЕа с обою-ю, ты ее-е нииДе не Абыва-ай (и в этой косноязычной невнятице был даже известный шарм). С помощью едва заметного выверта коленки он пригласил следовать за ним, и фотограф последовал, поправив на плече кофр.
Прежде он никогда не работал для театра, да что там — нечасто в театре и бывал, на редком спектакле мог усидеть до конца. Рассматривая на выставках театральные фотографии, он всегда чувствовал в них фальшь: снимки ли были нехороши, сам ли театр был дурным объектом для фотографирования? Ведь только в самом общем смысле можно говорить о театре как о части реального мира. Точнее же было бы сказать, что театр — это то, что остается за вычетом окружающей жизни, хоть и существует физически на твоих глазах, оставаясь для фотографа натурой. Но это другая натура, не копирующая первую, с которой ее роднит лишь мимолетность: как и все вокруг, представление летуче и живет только один раз. Но и разница налицо: как и всякая жизнь, представление тщится повториться, и во многом это ему удается и во второй, и в третий, и в десятый прием, в то время как одной и той же жизни это не дано — в отличие от спектакля она умирает единожды. И что с подобной, театральной, то и дело воскресающей натурой делать фотографии? Снимая действо, творящееся на сцене, тем же способом, что и привычный нам хеппе-нинг жизни, фотограф неминуемо упускает из вида свойства собственно театра — заканчивать представление с тем, чтобы потом начать его сначала. И фоторепортаж из какого-нибудь управленческого кабинета всегда будет более живым, чем снимки — пусть чрезвычайно выразительных — мизансцен с письменными столами и галстучно-пиджачными парами, со страстью обсуждающими административные проблемы; второе всегда будет скучно невыносимо, даже если представить себе, что производственную пьесу сочинил Гоцци или Гольдони.