Андрей Кокоулин
Фотография на память
В начале было плохо.
Затем — еще хуже. На похороны Вадим не пошел. Что там делать? Кого звать из могилы? Стоять на краю, сжимая в кулаке землю, которая пухом?
И так выворачивало.
И так не давало ни есть, ни пить. Ни спать.
Странные это были дни. Странные ночи.
Алькины родители, наверное, еще звонили, может, с упреками, может, с проклятьями. Не мог оценить. Он выключил мобильник сразу — выдавил квадратик аккумулятора, разложил — вот зверь-телефон, вот его внутренности.
Если хотите, зовите таксидермиста.
Реальность прохудилась, как изношенный носок, и в дыры проваливались память и чувства, в дыры проваливался свет за окном, и тьма за окном, и лай, и голоса, и разные предметы, которые до этого вроде бы только что были в руках.
Он лежал. Стоял. Сидел.
Время двигалось рывками, колюче ползло сквозь, то замедлялось, отвратительно-рыхлое, и старательно, иезуитски пощелкивало секундами на круглых кварцевых стенных часах, то вдруг разом скидывало по два-три часовых деления и играло в прятки: есть оно — нет его.
А Алька была везде.
Ее джинсы так и остались висеть на подлокотнике кресла. Шкаф-купе хранил ее одежду: топики, чулки, сорочки, шорты, блузы, толстый серый свитер с белыми галочками узора. Ее журналы глядели на него с журнального столика и с хлебницы на кухне. Ее йогурт стоял в холодильнике и чем-то напоминал брошенного хозяином пса. Белый-Йогурт-Красная-Крышка. Ее шампуни в ванной, ее едва проросший лимон на подоконнике, ее гигиеническая помада на полке в прихожей, ее тапочки…
А еще были фотографии. Ее фотографии. Большие и маленькие. Отпечатанные на разного качества фотобумаге и кое-где криво порезанные ножницами.
Фотографий были сотни.
Они гнулись за стеклами серванта, теснились в раздувшихся альбомах, торчали уголками-закладками из книг и чужими лицами темнели со стен. Стопки на полу, россыпь в корзине с грязным бельем, залежи в тумбочках и ящиках комода.
Алька любила снимать.
И снимала. Самозабвенно. Бешено. Как жила.
У нее был талант.
Казалось бы, лужа. Ничем не примечательная лужа, занявшая выемку в асфальте. Перешагни и иди дальше. Но у Альки в этой луже, отражаясь, прятались верхние окна дома, и из одного смотрела девочка.
Ничего вроде бы особенного, пока не ловишь себя на мысли, что уже полчаса пытаешься проникнуть взглядом в это перевернутое окно.
Или ветка. Простая тонкая ветка. Весенняя. С едва-едва полезшими мохнатыми почками. На заднем фоне — пять-шесть таких же, воткнувшихся в серое хмурое небо, расплывчатых из-за того, что не в фокусе.
Сначала тоже: ну что здесь схвачено? — думаешь. Веток что ли мало в мире? Миллионы, если не миллиарды. А приглядишься — кончик ветки смазан движением, капельки дождя крохотными бриллиантами летят вниз. И непонятно как, но начинает чудиться призрак синицы, только что встревоженно упорхнувшей от фотографа.
Хочется даже продлить фотографию в ту сторону, за рамки кадра — вдруг как синица все еще там. Хотя, может быть, и не синица. Может быть, воробей.
Алька, Алька…
Когда Вадим не смотрел, окаменев, в пустоту, блуждая в прошлом и в несбывшемся будущем, он разбирал фотографии.
В первый день на кровати поселились два альбома. Во второй прибавился цветной ворох из кухни и ванной. В третий он обложился Алькиными работами как крепостной стеной, защищающей его от действительности.
Он скользил взглядом от одной фотографии к другой, останавливаясь на особенно памятных, откладывал их, терял в общей куче, искал и находил, терял снова, затем догадался сортировать, здесь же, на кровати, раскладывая длинные пасьянсы. Пейзажи, животные, люди. Городские улицы, предметы, комнаты.
Иногда он натыкался на Альку, которую снимал он сам или Женька, ее подружка. Что-то в нем переворачивалось тогда. Тоска отступала на короткое время, лицо, успевшее зачерстветь в угрюмую маску, плавилось улыбкой.
Иначе на Альку смотреть было нельзя.
Ни на привставшую из-за стола и так на полуподъеме и пойманную вспышкой. Ни на сонную, прислонившуюся в пижаме к косяку.
Алька в дверях. Алька высунулась в окно по пояс. Алька поливает лимон.
Жалко, таких фотографий было мало. Вадим прятал их под подушку, а затем доставал обратно. Гладил. Алька казалась такой живой.
Пусть наблюдает, думалось ему. Пусть хотя бы с них…
Потом он нашел снимок, на котором Алька была запечатлена с дымящейся кружкой то ли чая, то ли кофе.
Ему захотелось пить. Впервые за.
Он поставил чайник, с трудом, с нервами дождался сердитого клекота, затем набулькал себе кипятка, замочил пакетик и, глядя на фото, обжигаясь, выхлебал то, что получилось.