Съемки решили проводить в лаборатории гидрологии, в рабочей обстановке — среди приборов и технических схем.
— Товарищи! Друзья! Ребята! — начал фотокорреспондент. — То, что делается сегодня в отечестве нашем, превышает фантастические подвиги всех сказочных героев и богатырей: плотины, каналы, новые моря... Все это должно быть на ваших молодых лицах, все это должно наполнять вас энтузиазмом и вдохновением... Вот, — обрадованно сказал он, заметив Леню Булгакова, — именно такое лицо мне нужно... Вы наш герой, вы становитесь в центр, вы что-то вдохновенно объясняете товарищам... Рассказывайте, рассказывайте... Более вдохновенно, более душевно.
Леня поднял руки с растопыренными пальцами и раскрыл рот.
— Хорошо... Отлично... Превосходно... Вы и вы, — он ткнул пальцем в Гацко и Посторонко, — подойдите поближе... Вы слушаете... Хорошо... Отлично... Превосходно... А вы, — сказал фотокорреспондент Митеньке, самовольно пробравшемуся в центр, — вы отойдите чуть подальше... Еще дальше... Еще... Э-э-э... Совсем выйдите из кадра, — и при этом глянул на Митеньку как-то настойчиво-сердито и одновременно трусливо-беспокойно.
Митенька вышел из кадра... Не спросил язвительно: «Как смеете вы нарушать принципы сталинской Конституции?» Не крикнул, задрожав от гнева: «Разве вы советский фотокорреспондент? Вы старорежимный лабазник! Охотнорядец! Белопогонник! Антисемит пархатый!» Именно, именно так, ибо фотокорреспондент, если внимательно приглядеться, имел сходство с Митенькиным нелюбимым дядей Гершуном, Григорием Исаковичем Ямпольским, работником железнодорожного управления.
Не спросил, не крикнул и даже не прошептал: «Пожалуйста... Ну, пожалуйста, это так важно для меня... Зимние каникулы... Мама... Сестра Линочка... Школьные друзья...» Тихо, бессловесно вышел из кадра Митенька, опустив голову, словно оглушенную обухом.
Ассистент фотокорреспондента, белобрысый вертлявый парень, зажег очень яркую с синевой лампу. Видно, от этой лампы, бьющей через Митеньку на снимаемую группу, стало очень жарко, галстук, завязанный тугим узлом, давил горло, не хватало воздуха в этой ярко освещенной, жаркой комнате, и Митенька торопливо вышел, почти побежал пустым институтским коридором. По случаю праздника все двери были заперты, вокруг ни души, однако Митенька боялся здесь заплакать, вдруг за дверьми все-таки кто-то есть, услышит плач, выйдет и увидит Митенькин позор. На бегу дважды вырвалось помимо Митенькиной воли, навзрыд, и он одной ладонью зажимал себе рот, а второй утирал глаза и мокрые щеки.
Улица была празднична, шумна, слышны были громкие голоса, мужской и женский смех. Но общее веселье, которое еще недавно так привлекало Митеньку, теперь казалось ему ужасным, враждебным. Митенька бежит в тишину, в безлюдье к обрыву, поросшему кустарником, спускается по сухой глинистой тропке к речной воде, в которой отражались уже огни моста и проплывающих вдали судов, садится на мокрый прибрежный песок и плачет, плачет по-детски, всласть, безудержно, плачет задыхаясь, закрыв глаза и не желая пробуждаться от этого, единственно теперь желанного сна-плача, уводящего прочь, уносящего с этой чужой, бессердечной земли... Наконец Митенька пробуждается. Над ним во все небо густые звезды, которые манят к себе... О, это птичье чувство, когда в минуты безысходного отчаяния, особенно в семнадцать лет, все земные пути в любую сторону кажутся отрезанными, перекрытыми и остается только взмахнуть руками и улететь с этой злой земли к звездам, к тем звездам, которые были и в вышине, и на ночной темно-зеленой, тихо плещущей о берег воде. Только полет к звездам может спасти от неизлечимого земного отчаяния.
И когда обрюзгший, усталый, пожилой человек, который в некой давней земной бесконечности был семнадцатилетним студентом Митенькой, подлетал к Нью-Йорку, то среди прочего ему вспомнился и тот день... Воспоминания были выцветшие, пожелтевшие, какими бывают старые фотографии, но то птичье чувство, та жажда полета, которую он, Митенька, испытал в тот поздний звездный вечер у реки, ощутилось ярко, живо, точно все происходило вчера. «Этот нынешний полет начался тогда», — подумал постаревший на двадцать семь лет Митенька.
Улетали во тьме. Тьма бесконечная, адская, прижмешься к стеклу, видно, как рядом летит созвездие Медведицы, знакомый ковш. Но потом и созвездие Медведицы отстало, как бы проводив, вернулось назад, к родным местам. Забылся или задремал — и вдруг вылетели из тьмы в рассвет, в розовую дымку. Не успевший погасить своих ночных огней Нью-Йорк, огромный, во всю неохватную ширь, производил небесное впечатление.