Выбрать главу

Но в остальном она была ничего. Показала нам, как фотографировать «Лейкой». Даже позволила тебе поработать «Хассельбладом»…

Постепенно она научила меня правильно устанавливать диафрагму, определять выдержку и дальность, поделилась другими техническими премудростями. Поэтому со временем я и стал фотографом, по-настоящему выучился этой профессии, получил специальный диплом в Потсдаме. Я обязан всем Марии, у которой еще в детстве многого набрался. А когда отец купил дом за дамбой, где Мария иногда проживала, она даже позволила мне то, чего никогда не разрешала ни Ясперу, ни Тадделю, — пустила меня в оборудованную там темную комнату с красным светом, с ванночками для проявителя, фиксатора и промывки, с копировальной рамой. Только к бокс-камере «Агфа» нельзя было прикасаться…

Этой камерой она делала для Старика, вашего отца, особые снимки. Из разных положений, но обычно навскидку, прямо от живота, не глядя в видоискатель.

Она сфотографировала и живые головы угрей, которые стояли на своих обрезах и глотали ртом воздух; до сих пор помню — их было восемь штук…

Позже муж Ромашки, то есть ваш отец, которого мы теперь звали по имени, выгравировал на медных досках угрей, запечатленных на снимках.

На оттисках с медных досок все выглядело совершенно нереально, казалось, будто угри вырастают из-под земли.

Дело было на Пасху, поэтому, вероятно, гравюра получила название «Воскресение».

Марии пришлось еще много чего для него нащелкать, причем снимала она, как уже сказал Яспер, навскидку, прямо от живота. Но иногда она присаживалась на корточки или ложилась плашмя, как это бывало на берегу Эльбы; тогда получались совершенно диковинные снимки.

Почти всегда за ней увязывался Паульхен, например, когда она отправлялась на дамбу или бродила по выпасу, чтобы снять бокс-камерой для Старика коров с разбухшим выменем. Я не поверил Паульхену, когда он мне рассказал вполне достоверную историю о том, что получилось на снимках: длинные толстые угри впились в коровьи титьки, по четыре к каждому вымени, чтобы — ясное дело! — сосать молоко. А зачем же еще?! Не веришь, Лена? Я тоже сначала не поверил. Но Паульхен поклялся. Потом на медной доске Старик выгравировал коровьи титьки с четырьмя угрями. И все-таки истории, которые рассказывал Старик, были фантастическими. Например, он говорил, будто угри любят по ночам, особенно в полнолуние, вылезать из Штёра через дамбу и ползти к коровам, которые, мол, нарочно, ложатся для них на землю, чтобы те присасывались к вымени и пили молоко, пили до отвала, после чего уступали место следующим угрям. Ты, Таддель, сам тогда заявил: «Все брехня!», поскольку знал, что у твоего папы в запасе всегда полно небылиц; ты неожиданно переехал в деревню из города, потому что жизнь там показалась тебе невыносимой, верно?

Меня можно было понять, ведь…

Даже хорошо, что ты решил уехать.

А я должна была бы радоваться отъезду, поскольку наши тогдашние отношения с Тадделем, хоть мы брат и сестра… Однако когда ты уехал, я…

Мне хотелось жить в настоящей семье, непременно. Во Фриденау я чувствовал себя абсолютно лишним. Мне постоянно твердили, что я мешаю. Всякий раз, когда папа приезжал из деревни и принимался разбирать бумаги со своей секретаршей, я устраивал жуткие сцены, нет, я действительно страшно переживал, потому что совершенно не понимал, что происходит. Так повторялось каждый раз, пока папа наконец не сказал: «Ладно, если твоя мать не возражает…» Наша мама немножко поплакала и согласилась. Думаю, Ромашка ей понравилась. «Тебе у нее будет хорошо, вот увидишь», — сказала она на прощание. Обоих волнистых попугаев, подаренных папой, который хотел утешить меня, я отдал моему другу Готфриду. К старинному дому, который был мне уже знаком, поскольку раньше там года два папа жил с Леной, ее сводными сестрами и их матерью, я довольно быстро привык, хотя поначалу всех терроризировал — например, запихнул кошку Яспера и Паульхена между двойными оконными рамами, она там чуть не свихнулась от страха. Дурацкая выходка, ясное дело. Сам не знаю, почему я… Честно, Паульхен! Был настоящим террористом, да?