Она снимала даже крошки от его ластика, приговаривая, что у каждой крошки есть своя тайна.
А раньше — помнишь, Лара? — это были окурки от сигарет, которые он сам скручивал, причем каждый окурок был смят по-своему и валялся вперемешку с другими окурками и спичками в пепельнице или в других местах.
Она снимала абсолютно все.
Наверное, тайком даже его какашки.
Вот и я говорю: именно так было с нашим полуразрушенным домом, вокруг которого росли довольно высокие деревья, по-моему — сосны.
Таддель до сих пор не верит, что мы с Жоржем…
Факт остается фактом. Все, что Старая Мария щелкала своей бокс-камерой и уносила в темную комнату, где проявляла пленку, получалось совсем другим, чем было на самом деле.
Поначалу нас жуть брала.
Во всяком случае, когда однажды мы тайком забрались в отцовскую мастерскую, то увидели там такое, что не посмели рассказывать никому, даже маме. Только увидели мы это не на рабочем столе у большого окна, откуда открывался далекий вид, а наверху, на галерее, где на балконе были развешены сплошь исписанные фломастером листы с собачьими именами…
Тут же он прикрепил кнопками фотографии, которые приносила ему из темной комнаты Марихен.
А на них запечатлены картинки, снятые будто совсем в другие времена. Все выглядело так, как когда-то было на самом деле в разрушенной половине дома. Квартиры слева от лестницы были заперты, на дверях висели большие замки, однако отец уговорил консьержа выдать ключи и взял нас с собой, когда попросил Старую Марию снять дом не только снаружи, но и изнутри.
Все, что осталось в квартирах с прежних времен на полу и на стенах, давно превратилось в хлам. Кругом болталась мерзкая паутина.
На потолке зияли дыры…
Через них сочилась вода…
Нам стало жутковато, Пат сначала сдрейфил. Не решался войти вглубь темных квартир. Всюду валялся голубиный помет.
Со стен свисали почерневшие от сажи обрывки обоев, из-под них торчали наклеенные на стену старые газеты. Мы еще не умели читать, поэтому отец пересказывал нам, о чем писали газеты и что задолго до войны происходило в Берлине и вокруг: все враждовали против всех. Убийства и драки, побоища на улицах и в залах собраний. «Здесь, дети, — сказал он — написано, что шло тогда в кинотеатрах. А тут — о том, какое правительство отправлено в отставку. А здесь жирным шрифтом напечатано, что правые радикалы, мерзавцы, убили очередного политика».
И вам все сразу становилось понятно, такими вы были умниками?
Ясное дело. И про то, что деньги обесценивались, отец прочитал: инфляция.
Ты прав, Таддель. Многое мы тогда не понимали. По малолетству.
Зато позднее — на мой взгляд, даже слишком поздно — мы хорошо усвоили, что такое инфляция.
На следующий день отец показал на Кёнигсаллее то место, о котором говорилось в газете, торчавшей из-под оборванных обоев. «Вот здесь, — сказал он, — мерзавцы застрелили Ратенау, который ехал на служебном автомобиле и всегда притормаживал на повороте…»
В тех газетных страницах было еще много всякого: реклама сапожной ваксы, потешные шляпки, зонтики, большая реклама стирального порошка «Персил»…
Отец содрал несколько газетных листов, которые едва держались на штукатурке…
…он вечно собирал старье…
Представь себе, Лара, в квартире напротив нашей стояло поломанное пианино.
Нет, Старшой! Это был настоящий рояль, вроде того, что теперь стоит в музыкальном салоне у матери Яспера и Паульхена, хотя играет она на нем лишь тогда, когда никто ее не слышит, даже домработница, а уж тем более отец.
Пусть рояль, но был он вконец разломанный. К тому же обугленный. Колченогий. Лак облупился.
Крышка отсутствовала. С клавиш легко сдирались приклеенные пластиночки из слоновой кости…
Что вы тут же и сделали.
Да уж не без этого, Таддель.
Только не для себя.
Для отцовской коллекции.
Квартиры были большими, пятикомнатными, вроде нашей. Все окна были заколочены досками или фанерой, свет проникал только через щели, поэтому в комнатах царил полумрак, а по углам было совсем темно.
Несмотря на это Марихен снимала своей бокс-камерой все, что валялось на кухне и в ванной, расколотый унитаз, продавленные ведра, осколки зеркала, гнутые ложки, битый кафель и прочее.
Пригодные вещи убрали после пожара, остальное было брошено…
…или порублено на дрова, потому что после войны топить было нечем.
Говоришь, было совсем темно? И все же Старая Мария снимала обычной бокс-камерой?
Ну да, Таддель. Причем без вспышки. Прямо от живота, иногда вприсядку.