Впервые мы смотрели друг другу в лицо и, еще ничего не зная, узнали друг друга – она и я. Женщина с темными, чуть навыкате, матовыми глазами – так сквозь прутья клетки Зоопарка глядели африканские антилопы – была вовсе не человек. Это была Судьба. Так бывает, нужно только увидеть. Она определила все. То, как и с кем я прожила жизнь вплоть до сего дня, вполне буквально до сего часа и мгновения, – даже то, что я чувствую вот сейчас, сию минуту. И судьбы двух других, до той же глубины. До самого дна и на всем течении. И, конечно, еще многие и многие судьбы.
Да, так все-таки о Мите. Веселая, вольная игра ума. И еще что-то особое. То, что делает неотразимыми редких людей, у которых было по-настоящему счастливое детство. Детские голубые глаза прадеда, деда и отца Огневых. В русых волосах и сегодня седина почти незаметна. И такой беззаботный, такой… Не то чтобы счастливый: нет среди нас таких. Но, ко всем дарам, наделенный главным – инстинктом счастья: глаза лучатся, сердце куда-то влечет, а куда? Он и сам не знает. Зато знаю я: в лес и в поле, в горы и долины – туда, где веет свежий ветер воли. Туда, где весело. И вообще хорошо. И можно не думать о неприятном – откуда, например, денег взять. Посмотрим лучше на звезды. Вон Волопас, а там – нет, смотри, во-о-он там, голубой мерцающий свет сквозь черные ветки, это – Сириус в созвездии Гончих Псов…
Нет, из нас троих никто не изменился. Ничуть.
Из нас троих…
Да, в роддоме Грауэрмана, в том же году, что Митя, только весной, родился и третий… Он? Любимый? Не знаю, как и назвать.
Его имя мне не нужно. Так думают о деревьях, о небе, о солнце. Я вижу его, представляю, вот и все.
К десятому классу я поселилась со своими стариками. Дед и бабушка переместились из нашего общего дома в тополином Конюшковском переулке, напротив Зоопарка, на пыльную Кропоткинскую набережную – там, в крохотной квартире под самой крышей, за дедом с незапамятных времен сохранялась их комнатка. А тогда умер единственный сосед, тихий и незаметный, живой скорее в моей детской памяти, чем при собственной жизни.
Стариков перевезли, и я стала приходить к ним все чаще, оставаться все дольше. Полки, стенные шкафы, стеллажи едва вмещали дедовы коллекции – альбомы марок, глиняные и деревянные народные игрушки, драгоценные первопечатные немецкие книги, свитки китайских гравюр, коробки елочных украшений из дедушкиного детства… Серебряные и золотые шары тончайшего стекла, домики, осыпанные манной крупой, маленькие ангелы с раскрытыми крыльями и печальными лицами, прянички, покрытые вековой глазурью… На черной лестнице, некогда парадной, стояла дедова первая лошадь – когда-то белая, черногривая и кареглазая, под красным седлом. Лошадь едва заметно колыхалась на своей качалке, когда к ней притрагивалась моя рука или ветер из разбитого овального окошка над заколоченным парадным подъездом. Как устояла она на сквозном ветру русской истории? Хлопали двери ночных арестов, фугасные бомбы рвались во дворах пречистенких и арбатских, грохотали экскаваторы и бульдозеры хрущевской «оттепели», а она и не пыталась ускакать – выстояла…
После смерти соседа дед переехал к своим коллекциям и воссоединился с белой лошадью. Бабушка поселилась в соседней, освободившейся комнате. Мать вышла замуж. Меня прописали к старикам «для ухода». Уход состоялся – старики ушли один за другим, строго, доведя до конца свои бесконечные земные дела – сдав в издательства завершенные рукописи, разобрав бумаги и книги. Я любила этот дом и жила в нем, оставив все как было – коллекции, лошадь, архивы стариков, библиотеку.
А влюбилась по-настоящему в Звенигороде, на биостанции, в Митю Огнева, которого знала сто лет. Но давно не видела, хотя мы учились не только в одной школе, но и на одной кафедре. Даже в одной группе – ведь я потеряла два года, пытаясь поступить в МГУ на биофак из своей филологической среды, а он, внук и сын известных зоологов, сделал это сразу. В научном отношении Митя Огнев отличался от меня только тем, что изучал не лисиц, а волков. И у него была семейная зоологическая традиция – там, в гнезде под шпилем МГУ. А у меня не было.
Настала середина восьмидесятых. В звездную ночь на 25 декабря вся биостанция праздновала Рождество. Католическое: народ вступал в череду зимних чудес. Все полнилось волшебством, и мне показалось, что мы с Митей различаемся не больше, чем те отделенные друг от друга половины, которые находят друг в друге завершенную полноту, а с нею и счастье.
Январь и февраль мы провели вместе, на набережной.
Вот оно – счастье, – ликовала я. Солнце всходило над серебряными качелями Крымского моста, над снежными Ленгорами в тонкой сети лип и кленов. Чернела вода подо льдом, тайно стремилась река. Горячими воробышками уносились быстрые дни молодого года. И Митя был такой юный… совсем мальчик. Вот наши отражения в зеркале славянского шкафа напротив дивана, в темном и глубоком омуте. Два светлых, узких, невесомых тела играют, словно две гладкие рыбы. В зеркале я себе нравилась, как чужая. Легкая и розовая, светлая любовью. Мите я тоже нравилась, и он возвращался. Да и уходить не хотел. Но вот внезапно спохватывался, словно птица снималась с ветки. И улетал.