3. Горный Мадагаскар, где я жил в 1989–1991 годах, был совсем иным местом. Эта местность была центром малагасийского государства — королевства племени мерина — с начала XIX века, которое позже пережило много лет жестокого колониального правления. Здесь была рыночная экономика и теоретически центральное правительство, которое в то время, когда я там жил, контролировалось, по большей части теми, кого называли «буржуазия мерина». Однако на деле власть этого правительства была успешно вытеснена c большей части сельской местности, и крестьянские сообщества эффективно управляли собой сами. Во многих аспектах эти общины также можно рассматривать как анархические: большая часть местных решений принималась путём консенсуса в неформальных коллективах, лидерство воспринималось в лучшем случае с подозрением, считалось неправильным для взрослых людей давать друг другу указания, особенно на постоянной основе; даже такие институты, как наёмный труд, считались морально сомнительными. Или, чтобы быть точнее, это рассматривалось как не-малагасийское — так вели себя французы, злые короли и рабовладельцы в давние времена. Всё общество было удивительно миролюбивым. Но, опять же, они были окружены невидимой войной; почти каждый имел доступ к опасным зельям, настойкам или делал вид, что знает, как их добыть; ночью появлялись ведьмы, танцующие нагишом на могилах и едущие верхом на мужчинах, как на лошадях; почти все болезни были связаны с завистью, ненавистью или колдовством. Более того, колдовство имело странную, двойственную связь с национальным самосознанием. Несмотря на то, что использовались возвышенные метафоры для обозначения малагасийцев как равных и единых, «подобно волосам на голове», воззвания к идеалам экономического равенства здесь почти не звучали, если звучали вообще. Однако предполагалось, что каждый, кто станет чересчур богатым или властным, будет уничтожен колдовством. Причём колдовство, воспринимавшееся как зло, считалось исключительным атрибутом малагасийцев (заклинания — обычное дело, но чёрная магия обозначалась именно как «магия малагасийцев»). В силу того, что практиковались ритуалы моральной солидарности, звучали отсылки к идеалам равенства, главным образом при осуществлении этих ритуалов происходили попытки подавить, изгнать или уничтожить этих колдунов и ведьм, которые, в искажённом виде были извращённым олицетворением и практическим претворением в жизнь эгалитарного духа самого общества.
Обратите внимание на присутствие в каждом случае разительного контраста между космологическим содержимым, не иначе как беспорядочным, и социальным процессом, целиком основанном на посредничестве и достижении консенсуса. Ни одно из данных сообществ не является полностью эгалитарным: в них всегда существуют ключевые формы доминирования, по меньшей мере, мужчин над женщинами, старших над младшими. Характер и интенсивность этих форм варьируются: в сообществах пиароа иерархия была настолько незначительной, что Оверинг сомневалась, можно ли вообще говорить о «мужском доминировании» в них (несмотря на то, что лидерами общин неизменно являлись мужчины). У тив, очевидно, совсем другая ситуация. Как бы то ни было, структурное неравенство постоянно присутствует, в результате чего, я полагаю, будет честным сказать, что эти анархические общества не только не совершенны, но и содержат в себе ростки собственного разрушения. Едва ли является совпадением то, что при появлении обширных, более систематических насильственных форм господства, для оправдания их существования тоже используются категории возраста и пола.
Тем не менее я думаю, было бы ошибкой рассматривать это невидимое насилие и террор только как результат «внутренних противоречий», порождённых этими формами неравенства. Возможно, кто-то приведёт пример более реальной, осязаемой жестокости. По крайней мере достаточно известный факт, что в сообществах, где неравенство в большей мере основано на половых различиях, убийства случаются лишь в тех случаях, когда мужчины убивают друг друга из-за женщин. Аналогичным образом выглядит правдоподобным утверждение, что чем более резки различия между мужскими и женскими ролями в обществе, тем больше в нём, как правило, физического насилия. Однако это вряд ли означает, что если бы все неравенства были стёрты, всё, в том числе воображение, стало бы спокойным и безмятежным. В некотором смысле, я полагаю, что эти волнения исходят из самой сущности условий человеческого существования. Не существует общества, которое бы не рассматривало человеческую жизнь как фундаментальную проблему. Несмотря на различия в представлениях о том, что считать проблемой, по меньшей мере работа, секс и воспроизводство рассматриваются как бремя, связанное со всевозможными затруднениями; людские желания всегда непостоянны, а кроме того, присутствует осознание, что все мы когда-нибудь умрём. Так что есть много поводов для беспокойства. Ни одна из этих дилемм не исчезнет, если мы устраним все виды структурного неравенства (хотя, думаю, это кардинальным образом улучшит положение вещей). Действительно, фантазия о том, что проблемы человеческой природы, желаний, смертности могут быть каким-то образом разрешены, выглядит очень опасной; это образ утопии, которая постоянно маячит позади притязаний власти и государства. Вместо этого, как я предположил, похоже, что призрачное насилие появляется из-за напряжения, неразрывно связанного с поддержанием эгалитарного общества. В противном случае, можно было бы полагать, что воображение тив более богато, чем воображение пиароа.