Оттого, возможно, схожую тоску мы встречаем у многих читателей, жаждущих попасть в тот мир, о котором рассказывает та или иная книга, – тоску, которую и сам тоскующий, разумеется, не принимает в расчет, относя её к беспочвенным фантазиям.
Впрочем, я, наверное, всё же не ошибусь, если скажу, что подобные книги пишутся из одного только желания остановить, поймать и хоть как-нибудь сохранить ту волшебную мелодию, которая не то действительно слышится, не то грезится за всем значительным, важным и истинно ценным, о чём рассказывают их авторы. Может быть, искать в них что-либо ещё, кроме этого, было бы пустой тратой времени.
171.
Властвует ли над нашим общим Домом смерть? И та, что уготована нам, и та, что уносит сегодня тех, кого мы любим?
Я с легкостью допускаю, что ей дана власть над декартово-ньютоновым пространством, в котором и сама она – всего лишь необходимое его порождение или (это, впрочем, то же самое) – его неизбежный закон.
Обращающей в тень по праву полагается властвовать над миром теней. Но я не знаю ухищрений, благодаря которым смерть могла бы переступить порог нашего Дома.
Конечно, это не избавляет нас от страха ожидания и горечи расставаний. Да и само это пространство, остающееся не чем иным, как Царством Смерти, приводит нас в содрогание ничуть не меньше, чем то, в которое она приводила когда-то Паскаля.
И всё же, несмотря на всю свою очевидность, оно столь ничтожно и нелепо, что его можно было бы и не принимать в расчет – это пространство, порождающее вселяющие ужас иллюзии и пытающееся убедить нас в том, что последнее слово останется за ним. Может быть, мы и поддались бы на его уловки и уговоры, если бы не наши близкие и друзья, уходящие от нас.
Оставляют ли они нас, уходя?
Не открывает ли их смерть нечто прямо противоположное себе самой?
Не становится ли их уход – возвращением, а прощание – встречей?
Как будто там, куда они ушли, самим этим уходом приготовляется место для меня, ещё остающегося здесь; словно общее пространство нашего Дома, не подвластное ни времени, ни смерти, нарушая все явные и непреложные законы и границы, вдруг проступает за обыденной властностью ньютоново-декартовского мира, обращая его в мираж, готовый погрузиться в вечность и последнее забвение.
Впрочем, не требуется слишком большой чуткости, чтобы догадаться, что какие бы то ни было слова утрачивают здесь своё привычное значение.
172.
Человеческая всеядность способна, пожалуй, вызвать страх. «Сожрем все», ее девиз. И вот она чавкает, пережевывая все, что модно сегодня пережевывать, – от проходящих романов, до новых фильмов, от политических новостей, до последних успехов новых философских школ. Еще со школьной скамьи эта всеядность отлично знает, что на свете есть много прекрасного и что это прекрасное следует поскорее сожрать. Этого требует хороший тон. Ходить раз в месяц в театр, читать книги, о которых все говорят, знать пару цитат из Ветхого завета и, не сбиваясь, рассуждать о глубине нашей веры и нашем вкладе в мировую историю, о котором скоро узнает все благодарное человечество.
Затем, рыгая и вытирая слюну, эта всеядность напоминает о наших великих традициях и засыпает.
Большое заблуждение считать, что человеческая история есть история побед, свершений, поражений и надежд.
На самом деле человеческая история есть история всеядных.
173.
Как известно, у истоков античного скептицизма стоит загадочная фигура Пиррона Эллидского, впервые отчетливо сформулировавшего основополагающий принцип скепсиса: ни наши ощущения, ни наши идеи не являются ни истинными, ни ложными. Как те, так и другие не только не свидетельствуют об истине, но не свидетельствуют и о том, что истине противоположно. Любое утверждение (или отрицание) предполагает утверждение (или отрицание) прямо противоположное высказанному. Отсюда следует необходимость воздержания от каких-либо суждений, безразличие, невозмутимость и бесстрастие в отношении всех вещей, ибо «истинно ничего не существует», а значит «ничто не есть в большей степени одно, чем другое».
Как бы не относились мы к содержанию высказанных Пирроном положений, очевидно, что и он сам, и любой человек всегда могут подвести их под формально-логические принципы нашего мышления.
Если, – как полагает Пиррон и его последователи, – ничто не истинно и не ложно, то любое нечто является и не истинным и не ложным; если верно, что ничто не истинно и не ложно, а нечто мы считаем истинным (или ложным), то это нечто на самом деле и не истинно и не ложно, мы же пребываем в отношении него в заблуждении и т.д. одним словом, невозможно соглашаться с Пирроном и утверждать в то же время, что существует и нечто только истинное (или только ложное). Невозможно, высказывая какое-либо догматическое мнение, отстаивать, вместе с тем, изостенический принцип, провозглашающий равенство двух противоположных суждений.