– Познание – это свобода, а Истина – это венец послушания, – продолжает она развивать эту тему, разевая рот и пуча глаза.
– Подчиняться, чтобы знать и знать, чтобы подчиняться, – именно таково то священное колесо, за которым мы следуем, вознося ему свои молитвы и хвалу… Не понятно только, отчего вы сами не хотите поскорее занять место рядом со мной? Разве мой пример неубедителен?
Отчего мы не хотим занять место рядом? Глупый вопрос! Да оттого, что у нас совсем другая задача: сесть поскорее за стол и повязать салфетки.
Не желаете ли этот аппетитный кусочек Аристотеля? А это чудное филе из Лао-дзы? Салат из Плотина, приправленный поздними схоластами? Или, может быть, зажаренный в орехах хвост Спинозы? Или бульон из Фихте?
Конечно, нам немного жаль этих плясунов на сковородке. Но ведь мы так голодны! К тому же пришло, наконец, и наше время: время ужина.
29.
Еще совсем недавно мы бежали от мира, ускользая от его ловушек и не обращая внимания на его приманки. На горных ли тропах или в лесном полумраке, мы сознавали себя потомственными нищими, чей род так же древен, как и эта земля. Тогда в моем владении находилась лишь эта кружащая голову свобода, да недосягаемый горизонт, который казался более реальным, чем уходящая в его сторону дорога. Теперь все изменилось. Мир, словно блудный сын, постучал в мои двери. Он вошел и сел в углу, ибо его путь окончен. – Что принес он мне в дар? – Похоже, только самого себя. – Много это или мало? – Ну, это-то, как правило, зависит от тех весов, на которых вы собираетесь взвешивать. – Так может, все дело в том, что мы сами повернули назад, отказавшись от бегства и признав очевидную бессмысленность бунта? Не смирились ли мы с неизбежным? – Разумеется, нет. Я ведь не сказал: «мы возвратились туда, откуда бежали», но – «мир переступил мой порог»: он, а не я вернулся, склонив голову и протягивая мне свои ладони. «Неизбежное» же – это только одно из многих давно умерших слов, словно сухие листья, устилающие мой путь.
Мир вернулся, – это значит: мы стали другими – он и я.
Да не победа ли это?
Довольно!.. Есть вопросы, утратившие смысл.
Мир вернулся – нужны ли еще слова?..
30.
– Так путь окончен? – Я бы этого не сказал. – Он только начинается? – И этого я не говорил. – Так значит – мы где-то посередине? – Не уверен, что это действительно что-нибудь значит. Смею заметить лишь одно: если вопросы утратили свой смысл, следует изменить всю прежнюю систему измерений.
31.
ДВА РОДА ПРИНУЖДЕНИЯ. Талант, а тем более, гений, всегда действуют насилием, принуждая соглашаться с собой, невзирая на то, хотим мы того или нет. Скажут, что талант и гений принуждают только в силу своей причастности к Истине. Похоже на правду, но неправда. Истина – Истиной, а гений, – сколько бы ни был он глубоко порабощен Истиной, – все же всегда представляет нечто большее, чем простой рупор ее. Пожалуй, можно даже сказать, что он и вовсе не имеет к Истине никакого отношения. Сколько бы он ни клялся ее именем и как бы ни спешил уверить нас, что занят только тем, что творит ее волю, все это остается только пустыми клятвами и словами. Правда, есть все же нечто, что и в самом деле наводит нас на мысль об Истине, тогда когда мы слышим его голос. Это – само принуждение, с помощью которого гений заставляет нас соглашаться с собой. К нему вполне уместно отнести сказанное Декартом: «Принудительная сила доказательства заключается в том, что делает необходимым убеждения». Принудительная сила – исходит от гения; убеждения, от которых уже невозможно освободиться в силу их необходимости – удел тех, кто решил прислушаться к его голосу. Сам гений, разумеется, никогда в этом не признается. Он будет оправдывать свою власть, ссылаясь на Истину, добро, справедливость и красоту, перед которыми должны склоняться не только он, но и все без исключения, от мала до велика. Похоже, что он и сам верит в это. Однако сколько бы он ни насиловал нас во имя Истины и в какие бы мышеловки ни манил, рано или поздно мы начинаем догадываться, что в действительности он принуждает нас совсем ни к тому, чтобы мы признали власть Истины. Он принуждает нас совсем к другому: признать его собственную свободу и его собственное право владеть этой свободой, как ему заблагорассудится, да ведь, пожалуй, и ничего больше! Отчего гений говорит не от своего собственного имени, а всегда отсылает нас к Истине, – ответ на этот вопрос сомнений не вызывает. Гений так же слаб, как и все мы, и он так же нуждается в защите, как и каждый из нас. Но что, в конце концов, значит эта формальная уступка той реальной власти и реальной свободе, которые ему достаются? Очевидно, что для многих это принуждение окажется в тысячу раз невыносимее, чем, если бы гений действительно принуждал нас к тому, что требует Истина. Согласиться с Истиной – еще куда ни шло; в этом случае не так стыдно признать, что наши убеждения нисколько не принадлежат нам самим, ибо мы избрали их не свободно, но в силу принуждения того, что мы зовем Истиной. Но согласиться с чужой свободой? Вряд ли у кого достанет на это сил. И, тем не менее, приходится, вероятно, соглашаться: всякий гений есть, прежде всего, гений навязывания самого себя всему остальному миру – и вопреки этому миру и, скорее всего, вопреки и самой Истине. – И все же не будем унывать. Попробуем утешиться тем, что тот, кто навязывает нам свою свободу, невольно заставляет нас обратить внимание на свободу, которой, быть может, владеет каждый из нас. Если это так, то, пожалуй, следует быть благодарным за это принуждение; несмотря на смертельную проблематичность этого «быть может», оно все же обещает нам кое-какие возможности, пусть они и кажутся нам крайне сомнительными и малоправдоподобными. По мне уж лучше эта неправдоподобность, чем не вызывающие никаких сомнений требования Истины. К тому же, нелишним будет напомнить, что принуждения, к которым прибегает Истина – совсем иного рода. Она вбивает нас по плечи в землю и ломает нам шейные позвонки. – Разумеется, я не забыл: при этом она стремится сохранить среди нас неукоснительное равенство.