В Венеции Кафка остается всего лишь несколько дней. 20 августа он уже в Вероне, откуда посылает Фелице открытку. Затем он направляется на озеро Гард. В Дезенцано, где делает несколько записей в интимном дневнике, им, похоже, овладевает глубочайшее отчаяние. «Мое единственное ощущение счастья заключается в том, что никто не знает, где я нахожусь. Если бы я смог найти возможность, чтобы это длилось вечно! Это было бы гораздо более справедливо, чем смерть. Я опустошен и лишен смысла во всех уголках моего существа, даже в чувстве моего несчастья /…/. Но эти жалбы не утешают меня. Я остаюсь абсолютно инертным, я словно большой камень, в самой глубине которого еще колеблется огонек маленькой души /…/». Он направляется к одному из тех санаториев, в которых охотно бывает. Санаторий этот находится в Рива. Общество, которое он там встречает, не из тех, чтобы ему понравиться. Здесь находится одна русская женщина, которая вроде бы не против провести с ним ночь. Она гадает ему на картах и, хотя он прикидывается, что не верит подобного рода предсказаниям, он не может остаться равнодушным к тому, что ему постоянно выпадает одиночество.
Но есть здесь также совсем юная девушка, швейцарка, живущая около Женевы. Она не еврейка, у нее хрупкое здоровье, она еще совсем незрелая и очень обаятельная. Понятно, что между Кафкой и ею не может быть и речи о длительной связи. У них впереди всего лишь десять санаторных дней в Риве. Когда Кафка попытается затем описать чувства, которые их объединяли, он не сумеет этого сделать, настолько они были неуловимы и почти ирреальны. Девушка занимала комнату над ним, и они общались при помощи импровизированного кода, стуча в потолок, или же Кафка ловил ленту, которую она спускала из своего окна. Он часами просиживал так, опершись о выступ своего окна. Он отправлялся с ней кататься на лодке, созерцая ее улыбку. Эти детские забавы, эти отношения, к которым секс не имел никакого отношения, эта любовь без будущего — все это было как раз тем, в чем Кафка нуждался в данный момент. Девушка настояла на том, чтобы ее имя никогда не называлось, и она известна лишь по своим инициалам — Г. В. Но отныне она станет частью личной мифологии Кафки. Она присоединится к анонимной подруге из Цукмантеля, которая вошла в жизнь Кафки семью или восемью годами раньше. До встречи с Миленой они останутся двумя единственными реальными любовными приключениями, о которых Кафка сохранит воспоминания.
Три месяца спустя он расскажет Фелице об этом инциденте, который едва ли заслуживает названия приключения: «В моем тогдашнем опустошенном и безутешном состоянии моим вниманием могла бы завладеть и гораздо более ничтожная девица». 28 сентября он писал Максу Броду из Ривы: «Но и тут все вполне ясно, и вот уже две недели как все закончилось. Мне надо было сказать, что я не могу, и я действительно не могу». Простая мысль о свадебном путешествии ему кажется ужасной, попытка взять женщину за талию — делом немыслимым. И однако: «И хотя все уже дело прошлое и я больше не пишу и никакой писанины не получаю, тем не менее, — тем не менее я еще от этого не отделался /…/. Я не могу жить с ней и не могу жить без нее. Из-за одного этого мое существование, до сих пор по крайней мере хоть отчасти милостиво скрытое от меня, стало совершенно открытым. Меня должны палками изгнать в пустыню». Вот что принесла любовь — настоящая или мнимая, в конечном итоге, безусловно, настоящая, которую он питал к Фелице: эта любовь открыла его самому себе.
IX
Грета
«Хоть Вы и утверждаете, что я Вас ненавижу, это неправда…»
Молчание длится только месяц. И, вопреки всякому ожиданию, прерывает его Фелица. В этом ложном любовном общении было столько подразумеваемого, двусмысленного, иногда едва осознаваемого, что оно, похоже, постоянно бросает вызов логике, здравому смыслу и обманывает ожидания.
Фелица пишет ему в конце сентября, она даже приглашает его приехать в Берлин. И Кафка тотчас же признается, что венецианское прощание было лишь временным: «Меня одолевает жгучая тоска по тебе, она сидит у меня в груди, как невыплаканные слезы».
Даже если бы Фелица не сделала первый шаг, он вынашивал план навестить ее на Новый год. Непоследовательность ее чувств и ее планов, конечно, не ускользают от него: «Если бы ты меня сейчас спросила, зачем я пишу тебе об этих планах, будучи убежден, что все выйдет наоборот, я бы мог ответить лишь так: «Исключительно из подлости». На определенной, хотя и не на самой глубокой глубине моего существа я не хочу ничего иного, как вновь пленяться тобой, и то, что я это говорю, тоже подлость». Впрочем, поскольку Фелица проявила инициативу, он не смеет больше ждать Нового года: он решает ехать тотчас же, в субботу 6 ноября. Он сомневается, что новая встреча внесет намного больше ясности, чем предыдущие. Он даже говорит об этом Фелице в записке, в которой сообщает ей о своем приезде. «Наконец-то, — заключает он, — мы увидим, что небо нас слышит!»
Небо определенно не услышало их. И еще сегодня трудно понять, зачем Фелица вовлекла его в эту авантюру. Когда он прибывает в субботу вечером в 21 час 30 минут, на вокзале его никто не встречает, а он должен уехать в воскресенье в 16 часов 30 минут. На следующее утро никто не вступает с ним в контакт. Как он уже делал это раньше, он посылает велосипедиста с письмом к Фелице, которая звонит ему лишь в 10 часов. Они отправляются вместе на прогулку в Тиргартен, где состоялся разговор, о котором затем часто будет возникать вопрос в письмах, и первыми словами Фелицы были слова о том, что в полдень она должна присутствовать на похоронах. Кафка предлагает перенести свой отъезд: он отправится ночью, а утром прямо с поезда пойдет в контору. «Это будет напрасный труд, — отвечает Фелица, — в 16 часов я должна проводить своего брата, который уезжает в Брюссель». Однако она обещает позвонить ему в 13 часов и, если сможет, проводить его на поезд. Но в 13 часов телефон молчит, и Кафка возвращается в Прагу, больше не увидев ее. Теряешься в догадках о смысле этого свидания: действовала ли Фелица под влиянием внезапного побуждения, или это было чувство жалости, или же желание решить дело, несмотря на все препятствия. Можно рассуждать об этом без конца, но после этой встречи открывается новая глава: Фелица больше не скрывает своей сдержанности, она больше не притворяется. Переписка будет продолжаться в значительно менее интенсивном ритме, но письма Фелицы, в той мере, в какой позволяют догадываться об этом ответы Кафки, будут все время становиться более краткими, более безличностными. После лихорадочного года история, похоже, движется к разрыву.
Фелица, однако, не ограничивается инициативой возобновления переписки. В первые дни октября она направляет к Кафке одну из своих подруг, Грету Блох, стенографистку из Вены, с которой она познакомилась в Берлине. Она оказывается в Праге проездом на два дня и по просьбе Фелицы договаривается о встрече с Кафкой.
Как вскоре выясняется. Грета не является интимной подругой Фелицы. Они знакомы едва шесть месяцев, редко переписываются и, похоже, даже не доверяют друг другу. Однако мысль заставить вмешаться иностранку была неплохой: она могла способствовать тому, чтобы снизить лихорадочное напряжение и ввести чувства Кафки в разумные границы. Кафка неохотно соглашается на предлагаемую встречу: он действительно рассчитывал увидеть, как позднее об этом скажет сам, пожилую и нелюдимую женщину, возможно, намеренную читать ему мораль. Однако он обнаруживает молодую женщину двадцати одного года, физически привлекательную, с живым умом и весьма заинтересованную тем, что он ей рассказывает. Одной встречи оказывается мало, и они договариваются увидеться на следующий день. Вскоре он испытывает угрызения совести по поводу этих доверительных бесед, которые представляются ему определенной изменой Фелице. Вскоре после этого Грета Блох покидает Прагу, но в очень длинном письме Кафка рассказывает ей, при том с еще большей откровенностью, о всех подробностях своей поездки в Берлин: «Я не в состоянии, — пишет он в заключение, — сказать, вызвано ли это письмо гнусным или приемлемым состоянием духа, хотя, к несчастью, склоняюсь к первому мнению».