Выбрать главу

Далекий от того, чтобы отвернуться от иудаизма, Кафка по меньшей мере отдал три года на изучение иврита. Первым его учителем был тот самый Георг Лангер, который одно время стал носить кафтан хасидов. После своего возвращения из Шелезена в 1919 году Кафка продолжил изучение иврита под руководством раввина Тибергера. В его бумагах обнаружены страницы чистописания и упражнений. Тем временем в Центральной Европе поднимает голову антисемитское движение. Плетутся интриги против Макса Брода, пьеса которого освистана в Мюнхене. Ближе к середине ноября Кафка пишет Милене, что каждый раз, когда он прогуливается в полдень по Праге, он купается в ненависти к евреям. Их обзывают «пархатой расой». «Не является ли очевидным, что нужно уйти, покинуть место, где тебя ненавидят подобным образом (для этого не нужен ни сионизм, ни национальное чувство)? Героизм, который заключался бы в том, чтобы остаться, был бы героизмом тараканов, которых не удается изгнать из ванной».

Кафка не теоретик: несмотря на позицию своих, самых близких друзей, он до сих пор оставался равнодушным к сионистским идеям. Его симпатии по отношению к пришедшим с Востока евреям сохранившим прочную приверженность законам иудаизма, не убедили его в необходимости установления а Палестине еврейского государства. В этот период, в 1920 году, он сочиняет два оставшихся незавершенными рассказа (вошедших в сборник «Свадебные приготовления в деревне»), в которых он подводит, правда, в скрытой и недостаточно ясной форме, итог своим размышлениям по сему поводу. Он взвешивает надежды, неуверенность, риск: удастся ли евреям принести мир на землю где в течение веков не прекращаются раздоры? Могут ли они установить или восстановить традиции, которых добиваются? И главное, хватит ли у него самого энергии, чтобы участвовать в строительстве нового града?

Тема иудаизма еще раз вновь появляется в 1927 году в недавно опубликованном письме Милене.

Речь идет о рассказах, начинающихся словами-: «Люди пришли ко мне..» и «Крестьянин схватил меня…»

Действительно, их переписка не прекратилась полностью после 1920 года: время от времени они подают друг другу вести о себе, намеренно выдержанные в безличной форме, на случай если те попадут в руки Эрнста Поллака. Однако одно из этих писем является исключением. Милена только что опубликовала в газете «Народные листы» небольшое эссе о браке под названием «Дьявол в семье». В нем она оспаривала мнение, будто семейная жизнь должна быть совместным поиском счастья; она проводила мысль о том, что каждый из супругов обязан благоговейно уважать свободу другого, «свободу молчания, свободу одиночества, свободу открытого пространства», и заключала следующим образом: «Чтобы искать, надо верить, а чтобы верить, надо, возможно, больше сил, чем чтобы жить». Кафка был в восторге от этого эссе, так как обнаружил в нем близкие ему мысли. Он пишет ей длинное письмо, которое в завуалированной форме является признанием во влюбленной дружбе, подтверждением дружбы, не тронутой испытаниями. Текст Милены не содержал никакого намека на иудаизм, но Кафка, несомненно, чтобы спутать карты и использовать определенную зашифрованность, составляет свой ответ в форме диалога между ангелом и «иудаизмом на грани саморазрушения». Вне всякого сомнения, ангел — это никто иной как Милена, а иудаизм — маска, за которой скрывается Кафка. Эссе Милены, в котором Кафка обнаруживает свои собственные мысли, является для них своего рода духовным браком, своего рода последней и драгоценной встречей. «Иудаизм, подошедший к своему концу — я бы почти написал: к счастью, подошедший к своему концу, — вступает с недоступным навсегда ангелом в диалог, в котором их голоса сливаются».

XVII

Возвращение в пустыню

«Сторож! Сторож! Что ты сторожишь? Кто тебя нанял?»

Кафке вновь предстоит пересечь пустыню. 1921 год будет столь же пустым, столь же лишенным литературной работы, каким было лето 1919-го и последние месяцы 1918 года. Но до начала этой теневой фазы следует обратиться к 1920 году. В самом деле, любовный крах вместо того, чтобы опустошить, подхлестнет его творческое вдохновение, как это уже случилось в 1914 году после катастрофы в «Асканишер Хоф».

В течение нескольких месяцев Кафка будет писать. Явным образом он пытается воскресить свое прошлое: перечитывает прежние заметки, в частности афоризмы и размышления, оставленные им в «голубых тетрадях» 1917–1918 годов. Он переписывает добрую их сотню на карточки и нумерует их. Дата, фигурирующая перед одним из переписанных афоризмов, позволяет отнести эту работу к сентябрю, то есть к периоду между злополучной встречей в Гмюнде и прекращением переписки с Миленой. Макс Брод издал эту серию маленьких текстов, снабдив их заглавием, ответственность за которое он несет сам: «Размышления о грехе, страдании, надежде и об истинном пути». Максу Броду в который раз не повезло или же он вновь пытался приспособить Кафку к своим собственным проблемам. Когда, скажите на милость, Кафка забивал себе голову поисками истинного пути? Когда он выступал носителем надежды? Один из этих афоризмов, к тому же хорошо известный и часто цитируемый, утверждал, напротив, что цель действительно существует, но нет никакой дороги, которая бы к ней вела. Он не задавался целью ни проповедовать мораль, ни обнародовать свои убеждения — он лишь описывал свои колебания и сомнения. И кому, кстати, он бы проповедовал? Он никогда не рассматривал свои свободные размышления в качестве произведений и, безусловно, никогда не собирался их публиковать. Переписывая их, он, несомненно, думал лишь о том, чтобы привести в порядок свои мысли, прояснить кое-что для себя самого, он не чувствовал себя достаточно мудрым, чтобы давать уроки мудрости кому бы то ни было.

В то же самое время Кафка принимается за многочисленные рассказы. За последние месяцы 1920 года можно насчитать добрую сотню набросков. Очень немногие из них приобретают завершенный характер, большая же часть обрывается на полуслове, некоторые содержат лишь несколько строк. Чаще всего рассматриваемые наброски являют собою сумбур сновидений или кошмаров. Эти тексты обескураживают читателя, пытающегося понять их смысл. Порой кажется, что Кафка так зачарован образом, о котором и сам не знает, приведет ли он его к какому-нибудь значению, что никто — ни повествователь, ни читатель — не может разгадать его смысл.

Из этого отнюдь не следует, что эти фрагментарные тексты представляют меньше интереса, чем завершенные произведения. Каждый читатель Кафки должен понять, что незаконченность является одним из аспектов его писательской манеры; фрагмент не есть обязательно неудача, он может быть также своеобразной формой раскрытия замысла. И как раз в этих рассказах, при чтении которых не испытываешь особого желания понять движение мысли, восхищаешься удивительной способностью Кафки несколькими росчерками пера придавать своим вымыслам плотность реальности. Кажется, что повествование самодостаточно само по себе, что оно обрело своего рода наивность: «Осенний вечер, ясный и свежий. Некто, неразличимый в своих жестах, одежде, силуэте, выходит из дома и хочет тотчас повернуть направо. Консьержка, одетая в старое и слишком широкое женское пальто, прижимается к колонне арки и что-то шепчет ему. Он размышляет мгновение, встряхивает головой и уходит. Пересекая шоссе, он по недосмотру попадает под трамвай, и трамвай давит его». Это не вступление к правдоподобному рассказу, это всего лишь начало одного фантастического рассказа: человек вскоре поднимается и продолжает свой путь. Или же первые строчки другого текста, который Кафка, как бы желая подчеркнуть теперешнюю свою манеру письма, озаглавливает: «Частичное повествование»: «Двое мужчин стоят на пороге дома, похоже; они одеты кое-как; большинство надетых на них вещей — тряпье, грязное, разорванное, с бахромой, но некоторые детали их одежды, напротив, в очень хорошем состоянии; у одного из них новый и высокий пристегивающийся воротничок с шелковым галстуком, у другого прекрасные нанковые брюки широкого покроя, суживающиеся книзу, аккуратно закатанные на сапоги. Они ведут разговор и загораживают вход. Прибывает мужчина, по внешнему виду деревенский священник средних лет, высокий, представительный, с крепким затылком, при ходьбе он покачивается направо и налево на своих негнущихся ногах. Он хочет войти, его зовет какое-то срочное дело». Двое мужчин, охраняющих порог, позволят священнику, который направляется с визитом к сестре, войти. Последние строчки рассказа таковы: «Тогда он слышит, как его зовут по имени. «Арнольд», — кричат на лестничной клетке тонким напряженным голосом, и тотчас же спины его легко касается палец. Рядом стоит старая согбенная женщина, закутанная " темно-зеленую шаль с широкими петлями, и смотрит на него не глазами, а в буквальном смысле длинным тонким зубом, который одиноко торчит у нее во рту». Повествование не тяготеет к абстракции, напротив, оно погружено в зримое и конкретное. Но кажется, что разум отказывается за ним следовать. В заметках, относящихся к периоду создание этих рассказов, Кафка пишет»: «Ничего, ничего, кроме образа, ничего другого, полное забвение». И немного спустя, применяя к себе древнюю Моисееву заповедь, записывает» «Не сотвори себе образа кумира)…». Эти горькие слова, однако, близки к тому размышлению в его заметках, где Кафка определяет письмо как форму молитвы. Таким образом, он с грустью противопоставляет свою теперешнюю продукцию своим планам и своим надеждам.