Выбрать главу

Император Франц обладал той самой твердой рукой, которая так была по нутру Францу Теодору Шуберту. И эту твердую руку император все крепче сжимал в кулак.

Сам до смерти перепуганный французской революцией, он стремился смертями запугать свой народ. Палач Вены, прежде томившийся от нехватки работы, теперь не мог посетовать на безделье. Виселицы, выросшие на площадях столицы, не пустовали. На них вздергивали тех, кого считали якобинцами. Якобинцами же считали всех, кто был не согласен с Францем, отменившим либеральные реформы Иосифа.

В судах разыгрывалась кровавая комедия с неизменно трагической развязкой. Судебная мясорубка непринужденно и деловито перемалывала ворохи бумаг и человеческих судеб. Участь человека целиком зависела от доноса, лжесвидетельства, оговора, самооговора под пыткой. Мясники в шелковых мантиях, восседая в тяжелых дубовых креслах с резными спинками, не рассуждали, а обвиняли, не судили, а засуживали. Под брань и улюлюканье продажных газетных писак.

Над Веной нависло удушье, тяжкое и смрадное. И хотя люди продолжали жить - встречались и расставались, служили и прислуживались, торговали и торговались, сидели в кафе, ходили в театр, танцевали, любили и ненавидели друг друга, - жизнь их лишь внешне напоминала нормальную. Ибо жить - значит верить друг другу, а не бояться один другого. Страх, липкий и гаденький, страх перед тем, что другой знает о тебе то, что ты сам еще о себе не знаешь, и не только знает, но и донесет третьему, а тот лишь ждет случая погубить тебя, ибо в этом видит верное средство сделать карьеру, - завладел людьми, растлил их души, сломил волю, изничтожил совесть.

Посреди ночи, вдруг проснувшись и приподнявшись в постели, люди, холодея, прислушивались к шагам на улице или к взвизгиванию колес подъехавшей кареты.

"Не за мной ли?"

И когда зловещий стук в ночи раздавался в дверь соседа, с облегчением проводили ладонью по лбу:

"Слава тебе господи, пронесло... на сей раз..."

В то смутное и неспокойное время Франц Теодор Шуберт ночами спал спокойно. Он был верным слугой государя и даже в самых тайных мыслях соглашался с ним. Всегда и во всем. Он не боялся оговора. Но сам не оговаривал никого. Среди людей, окружавших его, не было человека, подходившего бы под смертоносную рубрику "государственный изменник". Выдумывать же напраслину, чтобы на костях жертвы карабкаться вверх, он никогда бы не стал. Хотя Франц Теодор одобрял все, что творила власть, он делал это из искренних побуждений и был человеком порядочным.

Франц Теодор Шуберт спокойно спал по ночам. Но чем дальше, тем беспокойнее становилось у него на душе. Он беспокоился не за свою судьбу. Он тревожился за судьбу страны. А она складывалась далеко не к лучшему. И как ни был маленький школьный учитель оглушен официальной трескотней о незыблемой мощи империи, о ее исторических успехах и великих победах, до его чуткого уха доносились глухие перебои в работе государственного организма.

С тоской и злобой косился он на Запад, ибо, как всякий ретроград, видел в Западе первопричину всех бед и несчастий.

А они действительно сильней и сильней одолевали империю. Войска революционной Франции, хоть и разутые, и раздетые, и плохо обученные, громили сытых и бравых, на славу вымуштрованных солдат императора Франца. Пусть пушки гремели пока еще в дальней дали, где-то в Северной Италии. Но их грозная канонада возвещала поражение непобедимой на словах и на бумаге Габсбургской монархии.

В 1797 году в итальянской деревушке Кампоформио французы заставили австрийцев подписать мирный договор. Ломбардия, Бельгия и левый берег Рейна перешли во владение Франции.

Первые потери! Пока лишь первые. И только лишь территориальные.

Да, не напрасно рождение нового сына и канун рождения нового века Франц Теодор Шуберт, школьный учитель венского предместья Лихтенталь, встречал тревогой и беспокойством.

Век уходил в вечность. Надвигалось новое столетие.

А вместе с ним страх. Перед неведомым и грядущим.

II

Квартира, где жили Шуберты, была тесной и маленькой - комната с кухней. В этой кухоньке, тесноватой, с низким потолком и подслеповатыми оконцами, Мария Элизабет родила на свет маленького Франца. Немыслимо было понять, как пятеро людей умещаются в такой тесноте. Прибавление шестого, разумеется, не раздвинуло тесные стены. Впрочем, шестой не особенно мешал остальным. Он даже места не отнимал, ибо на первых порах вел, так сказать, воздушное существование: обитал в люльке, подвешенной к потолку. И двое старших братьев - двухгодовалый Карл и трехлетний Фердинанд - резвились под ним, то пробегая, то проползая по полу.

Шестой был мирного нрава, и в часы, когда пеленки, стягивавшие его тельце, были сухи, а сам он сыт, тихо спал в своей люльке, посасывая соску.

Когда же приходила нужда его перепеленать, самый старший из братьев, двенадцатилетний Игнац, вставал из-за обеденного стола, за которым делал уроки, сгребал в охапку книги и тетради и уступал свое место самому младшему. Мать пеленала его, а он, лежа на столе, болтал толстыми, словно перетянутыми нитками, ножонками и звонко кричал.

Один лишь отец не поступался ничем. Никогда и ни для кого. Придя домой, он, пообедав, облачался в стеганый халат и садился за письменный стол у окна. И комната с его сложной, напряженной, многолюдной жизнью оставалась позади него. Перед ним же были только ученические тетради. И никто не смел отрывать его от них. Вся семья знала: письменный стол - место священное, нечто вроде алтаря. Приближаться к нему опасно. Разумнее вообще его обойти. Чем дальше, тем лучше. Даже Карл и Фердинанд обрывали игры, когда отец ровным и твердым шагом направлялся к письменному столу, и, забившись в угол, с опаской поглядывали на широкую неподвижную отцовскую спину. Или убегали на кухню, где мать, красная, потная, со слезящимися глазами, стряпала у плиты или стирала.

Стоило маленькому Францу расплакаться в своей люльке, как она, бросив дела, влетала в комнату и принималась его укачивать. Если же это не помогало и младенец продолжал кричать, а отец оборачивался и посматривал на него чуть удивленным взглядом своих холодных, темных, по-рачьи навыкате глаз, она, явно робея, поспешно уносила сына на кухню. Здесь, пригретый теплом плиты и сморенный кухонным чадом, он засыпал на ее руках, после чего получал право возвратиться в комнату, в люльку.