Для Паумгартнера написан знаменитый "Фореллен-квинтет" для фортепьяно, скрипки, альта, виолончели и контрабаса. Он состоит из пяти частей. Каждая чудо музыкального искусства, а все вместе - неувядаемый шедевр его.
С первых же звуков - мощного аккорда всех пяти инструментов и взлетающей вверх стайки рояльных арпеджий - слушатель попадает в светлый мир бодрости и веселья. Молодой, упругой силой веет от музыки первой части квинтета. Она мчится потоком бурлящих пассажей рояля, с благородной сдержанностью, величаво выступает в красивой, округлой и выразительной теме струнных, стремится вперед в быстром и безостановочном беге наперегонки, в котором с озорной шутливостью состязаются фортепьяно и струнные.
Вторая часть контрастна первой, она нетороплива и мечтательна. Но мечтательность ее далека от грусти. Это спокойное, безмятежное раздумье. Певучие, широкие темы сменяют одна другую, как бы соревнуясь в изяществе и красоте. Вдруг у рояля возникает грациозная, игриво-шаловливая мелодия и уступает место напевной, задумчивой теме скрипки и виолончели. И снова слушателем завладевают мечты, широкие, безмерные, ничем не омрачаемые.
Третья часть - скерцо, живое, броское, полное движения. Оно прерывается лишь на короткое время медленным средним эпизодом.
И вот, наконец, пришла четвертая часть, а с нею и песня "Форель". Ее мелодия плавно вплывает, влекомая скрипкой. Это та же самая песня, незамысловатая и бесхитростная "Форель". Наивная и простодушная, ничуть не измененная. И лишь потом, после того, как скрипка изложила ее мелодию, подобно разноцветному, восхищающему глаз фейерверку, вспыхивают вариации. Их много, и каждая прелестнее и изобретательнее другой. Тема "Форели" меняется на глазах, являясь в разных красках и обличьях. Она подобна стогу сена в разное время дня. На заре он - один, в полдень - другой, в сиреневых сумерках - третий. И вместе с тем он в сути своей все тот же.
Завершает квинтет пятая часть - искрометный, брызжущий радостью финал, выдержанный в духе народного танца.
"Фореллен-квинтет" - это сама юность, неугомонная, бурливая, полная нерасплесканных сил.
Поездка по Верхней Австрии - помимо Штейра, они побывали и в Линце немало дала как Шуберту, так и Фоглю. Они ближе узнали друг друга и, как. говорится, "притерлись" один к другому. Фогль окончательно, теперь уже со всей очевидностью, убедился, что рядом с ним гений, перед которым в случае, если он вздумает проявлять свой нрав, не зазорно и на колени встать. Впрочем, Фогль убедился и в том, что этого никогда не произойдет, ибо гениальность Шуберта равна его скромности. Он любил не себя в искусстве, а искусство в себе. Ему было абсолютно безразлично, что львиная доля успеха достается не ему. Шуберт довольствовался скромной ролью аккомпаниатора. Когда же слушатели разражались овациями, вместе со всеми восхищался певцом и он, незаметный, старающийся не бросаться в глаза. Совершенно равнодушный к собственной славе и горячо радующийся славе другого.
Подобного самоотречения Фогль еще не встречал ни в ком, в том числе и в себе. Потому его так умилило самоотвержение Шуберта: то, чего ты лишен, вдвойне привлекательно в другом. Особенно если он не требует подражания и не претендует на лавры, предназначенные обоим.
Фогль был умен. Он знал цену людям, окружавшим его. Закулисный мир с его интригами и мелочным корыстолюбием, с невежественными певцами, которые зачастую даже не способны петь по нотам, а разучивают свои партии по слуху, ничего не читают и ни о чем, кроме "звучка", не думают, которые рассматривают свой природный дар - голос и искусство вообще - как прибыльное средство к обогащению, претил ему.
Сам он был иным. Превосходным музыкантом, тонко и глубоко чувствующим музыку. Артистом в самом высоком смысле этого слова; его любимым изречением было: "Если тебе нечего сказать, значит и нечего спеть". Любителем поэзии и хорошим знатоком ее. Мыслителем и философом, все свободное время отдающим книге. Даже в театре, на спектакле, между двумя выходами на сцену его можно было увидеть за кулисами сидящим в кресле и читающим Платона или Сенеку. Работая над ролью, он не только и не столько разучивал свою партию с концертмейстером, сколько изучал источники, пропадал в музеях и библиотеках, беседовал с художниками, историками, знатоками литературы.
Хотя Фогль и не походил на своих коллег, даже презирал их, долголетнее общение с ними, разумеется, наложило и на него неистребимый отпечаток. Был он тщеславен и честолюбив, вздорен и капризен, властен и груб.
Но властность и грубость, то и дело прорывавшиеся в нем, сглаживались и постепенно исчезали при общении с Шубертом. И не потому, что Шуберт осаживал его. Незлобивому и кроткому, ему и в голову не приходило это делать. Просто свет, излучаемый им, был настолько непреоборим, что высвечивал самые отдаленные уголки человеческой натуры и прогонял прочь угнездившуюся в них темень.
Шуберт казался Фоглю человеком с другой планеты. Той самой загадочной, желанной и далекой планеты, на которой жизнь устроена много лучше и совершеннее, чем на нашей грешной Земле. И хотя Шуберт далеко не во всем был ему близок и понятен, Фогль полюбил его и привязался к нему. Настолько, насколько способен к этому самовлюбленный эгоист преклонных лет, избалованный славой и почитателями.
Впрочем, любовь и привязанность не мешали Фоглю терзать Шуберта требованиями изменить ту или иную песню, сделав ее удобнее для голоса и легче для исполнения. На что Шуберт, во всем остальном такой покладистый и уступчивый, отвечал категорическим "нет". А если, случалось, и уступал, то лишь после долгих пререканий и ссор. В них-то и проявлялся крутой и грубый нрав Фогля. Вероятно, оттого им, несмотря на взаимооплодотворяющую дружбу, так и не суждено было стать по-настоящему близкими друзьями.
К чести Фогля будь сказано, это не помешало ему принять самое горячее участий в судьбе Шуберта. Прежде всего он употребил все свое огромное влияние на то, чтобы раскрыть перед композитором двери оперного театра.
Того, чего годами не могли добиться безвестные друзья, довольно быстро достиг знаменитый артист придворной оперы. В 1820 году состоялась премьера шубертовского зингшпиля "Близнецы".