Победители далеко не все и отнюдь не всегда великодушны. Еще реже бесстрашны. Чем больше испытано страхов на пути к победе, тем сильнее боязнь после завоевания ее. Воспоминания о прошлом усиливают боязнь будущего. Формы проявления ее многоразличны. Тут и страх перед заговорами и покушениями, и страх перед правдивым словом, как печатным, так и устным, и страх перед мыслями, неважно, высказаны они или нет, важно, что мысли эти хоть и на йоту, а отступают от давным-давно затверженных, официально признанных и свыше установленных.
Все эти страхи рождают жестокость, ибо она одна, по мнению самодержавных властителей, способна внушать подданным повиновение.
Оттого страну наполняли шпики и доносчики. Оттого самым занятым человеком в государстве был граф Седльницкий - полицей-президент Вены. В окнах его служебного кабинета до зари не угасал свет.
Оттого цензура правила свой кровавый пир, кромсая книги по живому мясу, запрещая на корню и вырывая с корнем крамолу или малейший, даже мнимый намек на нее.
Недаром Грильпарцер в горькой тоске признавался:
- Цензура доконала меня.
О ее глупости и трусости он поведал в своей автобиографии:
"Однажды моим соседом по столу оказался некий надворный советник из придворной цензуры. До этого он неоднократно выказывал мне знаки дружеского расположения.
Надворный советник начал разговор со стереотипного в то время вопроса: почему я так мало пишу?
Я ответил, что ему, как чиновнику придворной цензуры, причины этого должны быть известны лучше, чем кому-либо другому.
- Да, - проговорил он, - вот все вы таковы. Считаете цензуру своим злейшим врагом. Пока ваш "Оттокар" два года лежал под спудом, вы, наверно, думали, что это ваш злейший враг препятствует постановке пьесы на сцене. А знаете, кто придержал "Оттокара"? Я. Ибо я, видит бог, не враг вам.
- Но позвольте, господин надворный советник, - воскликнул я, - что вы нашли опасного в моей пьесе?
- Ничего, - ответил он. - А вдруг?.. Ведь наперед ничего нельзя знать".
Надворный советник скромно умолчал о том, что пьеса была разрешена по приказу самого императора. У самовластительных монархов бывает и такое: вдруг по неведомой прихоти они разрешают то, что по логике вещей должны были бы, безусловно, запретить.
А цензор? Что ж, узнав, что разрешение воспоследовало от самого государя, и тем самым избавившись от страхов, как бы чего не случилось, он с легким сердцем снял с пьесы запрет.
Жизнь, как известно, не терпит пустоты. Стоит пустоте образоваться, как она тут же заполняется.
Взамен изъятого появлялось угодное. Оригинальное вытеснялось тривиальным, яркое - серым, талантливое - бездарным, глубокое и смелое трусоватенько-поверхностным и пошлым.
Все первое будило мысль и потому вытравлялось. Все второе усыпляло мысль и потому насаждалось.
Это неминуемо вело к тому, что постепенно развращалась публика. Падал уровень вкуса, утрачивался критерий художественности. На театре царили глупые пьески, бессмысленные, с обязательно благополучным концом, рассчитанные на потребу мещанина, призванные развлечь и, конечно, отвлечь от тревожных дум о сегодняшнем дне.
Концертной эстрадой завладели виртуозы. Они с лихостью цирковых наездников скакали по клавиатуре или грифу, оглушали сногсшибательными пассажами, ошеломляли головокружительной техникой и полным отсутствием музыки.
В этой трясине духовного одичания шубертовский кружок был небольшим клочком земли. Небольшим, но твердым и крепким. Ничто не могло ни поглотить, ни размыть, ни разрушить его. Никакие власти, как бы всесильны они ни были, ни император Франц, ни князь Меттерних, ни граф Седльницкий с их полицией, тайной и явной, с цензурой и продажными, всепокорнейшими заправилами литературы и искусства не могли совладать с Шубертом и шубертианцами. Ибо подлинное искусство, когда оно в, сильных и чистых руках, непобедимо.
Беда, как внезапно нападающий противник, приходит оттуда, откуда ее не ждешь.
На сей раз беда пришла с Шобером. Он не хотел, а принес ее, отвратительную, необратимую.
И чудовищно нелепую. Именно потому, что стряслась она с Шубертом. Кто-кто, а он меньше всего заслужил быть наказанным ею.
В пословице о боге и шельме прозорливость всевышнего явно преувеличена. В жизни чаще бывает так, что шельма остается немеченой, тогда как божья кара постигает того, кто ее не заслужил.
Шуберт искал в женщине идеал, Шобер предпочитал, чтобы женщины находили идеал в нем.
Шуберт был искателем, Шобер - охотником. Искатели, как правило, неудачливы - они взыскательны. Охотники неприхотливы. И успех никогда не покидает их. Пусть он дешев и ничтожен, этот успех. Им неважно. Они счет ведут не качеству, а количеству.
Натуры эгоистические чужую жизнь меряют на свой аршин. То, что составляет их радость, должно составлять и радость другого. Так полагают они, особенно тогда, когда хорошо относятся к другому.
Шобер не просто хорошо относился к Шуберту, Шобер любил Шуберта. А потому огорчался за него, жалел его, всячески стремился помочь ему. В этом им двигали лучшие чувства. Развлекаясь сам, он стремился развлечь и друга. Всякий раз, отправляясь на забавы, он брал с собой его.
Иногда Шуберт отказывался, и тут никакие уговоры не помогали.
Иногда же соглашался. Как ни заняты твои, мысли, как ни заполнены твои сутки, если ты молод, то выдается вечер-другой, когда не знаешь, куда себя деть; когда вдруг наползет скука, шершавая и липкая, и в душе разверзнется пустота, которую нечем заполнить.
В такие вечера дома не усидеть. Особенно если рядом друг, который прельщает избавлением от пустоты. Хотя то, что он сулит, та же самая пустота. Только еще худшая, ибо она приходит потом и наслаивается на первую. От новой, еще большей пустоты, несущей и раскаяние и омерзение, одно спасение - забытье. Его дает сон, крепкий, беспросыпный. А он как раз приходит потом - целительный, освежающий, без внезапных, будоражащих плоть и кровь пробуждений в ночи.
В один из таких вечеров, пустых, серых и настолько стертых, что за них даже не уцепиться воспоминанию, Шуберт вместе с Шобером вышел на улицу. Он ушел из дому здоровым, а вернулся больным. Нечто ничтожно малое, но всесильное незримо пробралось в организм и начало свой жестокий и беспощадно разрушительный труд.