Шуберт не хотел и не умел отступать. И уступать.
А вице-капельмейстер придворной капеллы только и делает, что отступает и уступает. От него требуют уступок все: монархи, которым почему-то мало править государством - им обязательно надо управлять и искусством, придворный капельмейстер, музыканты, певцы.
Когда он написал мессу и отнес ее капельмейстеру придворной капеллы Эйблеру, тот, просмотрев ноты, вернул их обратно.
- Она хороша, эта месса, - сказал Эйблер, - но в придворной капелле исполнена быть не может, ибо написана не в том стиле, который нравится императору.
Что оставалось делать Шуберту? Перекроить мессу в угоду императору? Забрать рукопись назад? Он предпочел последнее.
Уходя, он с горькой иронией подумал на прощанье:
"Что ж, значит, я не сподоблен счастьем писать в императорском стиле..."
Шуберт так и не получил выгодной службы. Он остался служить искусству, а не превратился в прислужника властительных содержателей и продажных содержанок его. Он на всю жизнь остался свободным художником. Свободным? От чего? От минимальной обеспеченности и мало-мальского благополучия.
Но не только. Он остался свободен и от сделок со своей совестью совестью артиста.
Фогль слишком хорошо знал жизнь и истинную цену людям, чтобы питать добрые чувства к Шоберу. Фогль Шобера не любил. Он считал его приживалом как у искусства, так и у Шуберта. Если первое было истиной, то второе тоже недалеко ушло от нее. В те редкие дни, когда Шуберту удавалось разжиться у издателей кое-какими деньгами, быстрому таянию их с завидным рвением способствовал Шобер. В денежных делах он был не более щепетилен, чем в прочих.
Внешний блеск Шобера, слепивший многим, и особенно Шуберту, глаза, не действовал на видавшего виды Фогля. На шубертиадах, где блистал Шобер, он мерил его своим тяжелым, с тусклой и недоброй усмешкой взглядом, недовольно отводил глаза и отворачивался. Со временем же Фогль вообще перестал приходить на шубертиады, если знал, что на них будет Шобер.
Поскольку Шуберт был почти неразлучен с Шобером, Фогль все реже виделся с Шубертом. И только после того как Шобер отправился актерствовать, встречи певца с композитором снова участились.
Фогль теперь был вольным человеком. После закрытия немецкой оперы он вышел на пенсию и целиком отдался концертной деятельности. Практически это означало, что он всего себя посвятил шубертовской песне.
Летом он отправился в большую поездку по стране и взял с собой Шуберта. Композитор вновь посетил Верхнюю Австрию.
За последние полтора-два года с ним произошло многое. Он пережил тяжелую драму - терял душевные и физические силы и вновь обретал их, был повергнут наземь и вновь встал на ноги, недаром в одном из писем другу, охваченному безысходной печалью, он советовал: "Сбрось ее и растопчи стервятника, пока он не растерзал твою душу!" Он страдал и был несчастным, он радовался и был счастлив, он мучился и искал, он находил и испытывал удовлетворение, он горел нетерпением, и он ждал, ибо знал, что терпение это уменье ждать.
Словом, он жил.
И все это время, помимо него и отделившись от него, жила его музыка. Жила своей, самостоятельной жизнью. Входила в дома людей, которые его никогда в глаза не видели, и он, казалось бы, посторонний и чужой, вдруг становился близким и желанным.
Его произведения, изданные - в печатных тетрадях, неизданные - в рукописных списках, проникали даже в монастыри и несли "радость за их глухие стены.
В провинции он встретил и слушателей, восторженных, чутких, и исполнителей, тонких, проникновенных. Здесь играли и пели Шуберта, да так хорошо, что у него самого от умиления навертывались слезы на глаза.
Они с Фоглем тоже не оставались в долгу. "Для слушателей, - пишет Шуберт, - было чем-то неслыханным пение Фогля под мой аккомпанемент, когда мы как бы сливались воедино в нашем исполнении".
Во всех домах, где останавливались композитор и певец, они были не только любимыми артистами, но и родными людьми. Родственные связи устанавливала шубертовская музыка.
В те времена в огромную славу вошли виртуозы. Они буквально наводнили и заполонили концертную эстраду. Их осыпали почестями, деньгами. А они в ответ поражали публику бешеной скачкой по клавиатуре, как говорил Бетховен: "вниз-вверх, кушкуш, не раздумывая о смысле и не вникая в него", или, как писал Шуберт, производя "стукотню", которая не радует ни слух, ни душу. Но ни один из этих концертных кондотьеров, заласканных и забалованных, не мог равняться с Шубертом. Они имели успех, он заслужил любовь.
Вслед за Штейром Шуберт и Фогль посетили Гмунден, очаровательный городок с синим небом, дымчато-фиолетовыми горами и лазоревым озером Траунзее. Здесь они жили в доме крупного торговца железом Фердинанда Травегера. Его сынишка Эдуард, в ту пору пятилетний мальчуган, на всю жизнь сохранил память о днях, проведенных с Шубертом.
"Всякий раз, когда Фогль пел, а Шуберт аккомпанировал, - вспоминал впоследствии Эдуард, - мне разрешалось слушать. На концерты приглашалась многочисленная публика - родственники, знакомые. Его произведения, исполняемые с таким совершенством, вызывали бурю восторгов. Нередко к концу песни люди бросались друг другу в объятия и разражались слезами...
Едва проснувшись, я в одной рубашке бежал с утра пораньше к Шуберту. Фоглю утренние визиты не наносились. Он после того, как несколько раз был разбужен мною, выгнал меня и обозвал скверным мальчишкой. Шуберт в халате и с длинной трубкой в зубах сажал меня к себе на колени, окуривал, надевал мне свои очки, трепал по подбородку, разрешал ерошить свою курчавую шевелюру. Он был настолько мил, что и мы, дети, были без ума от него... Шуберт не жалел труда, чтобы обучить меня песне "С добрым утром, милый ангел мой". Я и по сей день слышу, как он зовет меня:
- Поди-ка сюда, Эдик, спой "С добрым утром", и ты 'Получишь свой крейцер, - обычно это бывал серебряный грош.