Похороны были пышными. Ветреная Вена, за последние годы почти позабывшая живого Бетховена, не поскупилась на почести мертвецу. Смерть разгневанной рукой сорвала с него завесу забвения.
После кладбища друзья зашли в трактир помянуть умершего.
Здесь было сумрачно и тихо, особенно после улицы, где уже началась весна. В грачином гомоне голубели небеса, высвеченные ярким солнцем. Трактир, пустой в этот дневной час, выглядел печально. Неприкаянно маячили столики и стулья, вдвинутые меж ножек столов.
На одном из стульев, свернувшись, лежала дымчатая, с черными пятнами кошка. Не поднимая головы, она из-под крышки стола пробуравила вошедших пронзительной зеленью глаз и, равнодушно зажмурившись, снова задремала.
Пахло сыростью и сладковато-кислой гнилью. Этот грустный запах - запах пустых трактиров и порожних бочек из-под вина - еще больше располагал к печали.
Друзья молча уселись в углу. Не говоря ни слова, выпили. Повторили. И снова налили по одной. И тогда, когда все подняли кружки вновь, Шуберт глухо и твердо произнес:
- Наверно, скоро один из нас последует за ним... Выпьем за него... За того, кому суждено пойти следом...
Эта фраза прозвучала так неожиданно, что друзья не нашлись что ответить. Лишь молча поставили кружки на стол, так и не коснувшись их губами.
И только Шуберт выпил до дна.
Много лет спустя, вспоминая об этом дне, друзья говорили о каком-то сверхъестественном прозрении, озарившем Шуберта. О некоей мистической прихоти судьбы, внезапно открывшей Шуберту свои тайны.
Все это, разумеется, не так. Шуберт меньше всего был привержен мистике. Таинственные предчувствия не томили, а навязчивые мысли о близкой кончине не угнетали его. В то время в особенности. Ибо как раз тогда он работал над самым жизневосславляющим своим творением - Большой до-мажорной симфонией.
Но случаю заблагорассудилось именно в это время столкнуть его со смертью. Со смертью человека, к которому он всю жизнь стремился и которого всю жизнь любил.
Удар по близкому поражает и того, кто находится рядом. И он, потрясенный участью близкого, невольно прикидывает ее к своей. "Наверно, и меня не минет. Наверно, вскорости придет и мой черед", - с тревогой думает он. И готовит себя к худшему.
Оттого, вероятно, и родилась черная мысль о близкой смерти. Почти одновременно со светлой симфонией.
Большая до-мажорная симфония подобна океану, ибо она вобрала в себя все, что в творчестве Шуберта предшествовало ей. Реки, ручьи, моря, стремившиеся издалека, слились воедино и дали жизнь тому, что могуче и безбрежно и что само дарует жизнь.
Она грандиозна и по своему замыслу и по своему воплощению. В ней удивительно сочетаются масштабность и задушевность, героика и лирика, богатырский размах и романтическая таинственность, песенность и симфонизм.
Все это проявляется с первых же тактов вступления - могучего, необозримого, полного загадочных романтических чар.
В гулкой тишине, словно из глубин лесных чащ, глухих и нехоженых, объятых сумраком и молчаливым выжиданием дня, вздымается голос. Настороженный, таинственный, властный. Он призывает свет.
Это валторны. Их напев, и матовый и светлый, как бы соткан из зыбких теней ночи, которая вот-вот минет, и робкого мерцания зари, которая вот-вот возгорится.
Мелодия валторн безбрежна. Она мудра в своем задумчивом спокойствии. В ней и зов и утверждение. Родившись в сиреневой мгле предрассветных туманов, стелющихся по росистой траве, еще поглощенная и попранная ими, она уже несет проблески света. Пусть еще слабого, но неодолимого, как все, что противоборствует тьме.
Отзвучали валторны. И смолкли, канув в тишину. Остался лишь отзвук нежный шорох струнных, подобный шелесту листвы. Словно ветерок чуть приметным дуновением коснулся вершин дерев, колыхнул недвижные кроны и умчался прочь, порушив застойную тишь.
Но как ни мимолетен был порыв, он не остался бесследным. Сумрачное безмолвие начинает светлеть и оживать. Не сразу, а исподволь. Начальный напев приходит вновь. Но теперь не с валторнами, а с кларнетом. Его задумчивый голос поет в вышине и льет мягкий, ровный свет. Он постепенно растет. Редеет мгла, нарастает звучность. Мелодию подхватил гобой и понес на своих легких, трепетных крыльях. Она плавно реет в выси. И все ярче разгорается заря.
Главная тема вступления, прежде единая и неделимая, дробится. Ее начальная фраза, подхваченная могучими тромбонами, с неодолимой решимостью движется вперед. А зычным кликам тромбонов отвечает весь оркестр уверенным и властным возгласом, рожденным заключительной фразой темы.
Ослепительные снопы света пронзают небосклон. Он вспыхивает багрянцем. Загораются новые и новые светила. Гигантское крещендо вздымает весь оркестр.
И вот уже пылает заря. Она венчает это бесподобное по своей могучей силе и широте вступление.
Настал день. Он грянул яркой, как солнце, и ослепительной, как первые его лучи, главной темой первой части. Она быстра, неукротима, она преисполнена утренней свежести. В ней бурлят юные силы. В стремительном беге она несется вперед, не ведая преград и не считаясь с ними.
То хлынула радость, бурная и огнехмельная. Она рокочет в победных фанфарах меди, в едином и мощном напоре всего оркестра.
Вдруг движение замедляется. Словно река, неожиданно сменив русло, утихомирилась. Пришла вторая, побочная тема. Она спокойна, улыбчива. Напев деревянных духовых, исполняющих эту тему, ласков и благодушен. От него веет милой сельской простотой. Он напоминает бесхитростную, чуть наивную народную песнь. Прозрачный голос гобоя, которому баском вторит фагот, напевает ее, лучистую, приветливую. От нее так и веет счастьем, невозмутимым покоем.
А затем, когда первая тема является вновь - у громогласных тромбонов, окруженная светозарным нимбом струнных и деревянных духовых, ощущение счастья становится всеохватным.
В звуках встает мир, огромный, сверкающий, упоительный. Он добр, этот мир. В нем нет места злу. В нем властвует и торжествует свет.
В коде, бурной и стремительной, возвращается тема вступления. Теперь она пришла не в тихом звучании валторн, а в мощных унисонах всего оркестра. Под победный грохот литавр и барабанов она завершает первую часть.