В первый момент у Килиана было желание подойти к Купше и объявить ему эту известную всем истину, но он сообразил, что это бесполезно: сколько нужно будет усилий, чтобы заставить Купшу понять то, что является естественным и реальным! И Килиан прошел мимо Купши, который сделал вид, что не заметил Килиана, точно так же как и тот притворился, что не обращает на него внимания.
«Тяжело, — думал Килиан, направляясь к медпункту, — чертовски тяжело. А с другой стороны, это не мое дело. Этот Купша до того увяз в грязи, в которой он жил, что если даже и начнет вылезать из нее, то все равно ног он не вытянет. В конце концов это не мое дело!»
Но когда Килиан открывал дверь в кабинет Франчиски, он неожиданно понял, что это именно его дело и даже больше — это сущность его профессии. На его лице появилась жесткая ухмылка, как бывало всегда, когда он принимал для себя какое-либо решение или брал внутреннее обязательство. Килиан даже выругался, мысленно произнеся на какой-то мотив одно из привычных ругательств, словно это был святой и неизменный обряд, помогавший ему в тяжелые минуты.
На этот раз Килиан опоздал на медпункт всего лишь на несколько минут. От Франчиски он отправился вместе с секретарем парткома и двумя работниками Центрального Комитета, которые вот уже несколько дней были на заводе, в райком партии, где должно было быть заседание. Часа через три он добрался до дому и, как был одетый, повалился на кровать. Килиан принялся было читать какие-то материалы, необходимые для лекции в партийной школе при заводе, где он числился лектором, но не прошло и получаса, как заснул. Около одиннадцати его разбудил телефонный звонок Франчиски.
— Поднимайся! — буркнул он отрывисто в телефон и снова принялся за чтение, даже не пошевелившись в постели.
Килиан жил на втором этаже большого дома в переулке, выходившем на бульвар Скиту-Мэгуряну возле самого парка Чишмиджиу. Квартира его состояла из огромной комнаты, маленькой прихожей, ванны и кухни.
В этой непомерно большой комнате Килиан всю свою мебель расположил в глубине, подальше от двери: белую железную койку, какие бывают в больницах, большой шкаф, старинный и тяжелый, с многочисленными дверцами, новый круглый стол, а также четыре самых обычных, тоже новых, стула. На полу лежал вытертый деревенский ковер. В изголовье кровати на кухонной табуретке стоял приемник марки «Филиппс». Но прежде чем попасть в этот угол, нужно было пересечь первую половину комнаты, где находилось четыре необычайных и странных, по крайней мере по сравнению с остальной скромной мебелью, предмета, а именно: расстроенный концертный рояль, написанная маслом копия с картины Рубенса «Снятие с креста» в пышной золотой, потрескавшейся раме, занимающая-почти всю стену, очень строгие, сделанные из дорогого дерева книжные полки, совершенно пустые, вздымавшиеся до потолка, и, наконец, огромная бронзовая люстра с двенадцатью электрическими рожками, подвешенная к потолку. Все эти вещи, на которые теперь уже никто не претендовал, принадлежали бывшему хозяину дома, занимавшему в последнее время эту комнату. Мрачные и причудливо застывшие, ожидали они последнего суда. Койка, на которой лежал Килиан, освещенная большой настольной лампой, казалась из дверей какой-то далекой-далекой и как бы приподнятой, словно невиданное судно, пересекающее длинный и мрачный канал.
Франчиска открыла дверь, и из бесконечной глубины громадной комнаты на нее устремился молчаливый взгляд Килиана, который показался ей благодаря яркому пятну света необычайно, словно даже не по-земному торжественным, так что Франчиска застыла на месте смущенная, почти испуганная. Иногда Килиан зажигал огромную бронзовую люстру, которая неожиданно вспыхивала всеми своими двенадцатью рожками, и простаивал долгие минуты, рассматривая картину. Это обычно успокаивало его, вызывая в нем ощущение вневременного всеобъемлющего взгляда на человечество, подобно тому как в детстве, когда он плавал на лодке, люди снизу казались ему ромбовидными, суживающимися к голове, а все предметы — пятнами с расплывчатыми контурами, похожими одно на другое. Франчиска с восторгом принялась рассматривать эту очень хорошую, хотя и потемневшую от времени копию и тут же заговорила о картине, о фламандской школе, о Возрождении вообще со свойственной ей педантичностью прирожденной первой ученицы, как в шутку называл ее Килиан, что не мешало ему внимательно слушать ее и поражаться живости ее ума.