В те дни (около 1210 года) можно было видеть, как «по городам и селам бегали молча голые женщины», — сообщает один летописец о повальном безумии или о том, что кажется нам «безумием» тех самых дней, когда проповедывал, в ассизской церкви, голый Франциск.[163] Эти бледные немые призраки голых женщин внушают, может быть, людям нечто, подобное тому, что испытывают и ассизские граждане, видя нагого Франциска. Что же это такое? Кажется, ключ к этой загадке — в двух словах легенды: «нагота Распятого».
Наг был человек в раю и только нагим, через второго Адама Распятого, войдет в новый рай — царство Божие: вот о чем, должно быть, проповедует одетым людям нагой Франциск.
Два слова Господня, «не записанных» в Евангелии, agrapha, уцелели, — одно — на египетском папирусе II–III века, другое — у св. Климента Александрийского:
Говорят (Иисусу) ученики: когда Ты явишься нам и когда мы увидим Тебя?
Говорит Иисус: когда обнажитесь и не устыдитесь.[164]
Будучи же спрошен Соломеей, когда исполнится тó (наступит царство Божие), отвечал Господь: когда попрете ногами одежду стыда.[165]
Нагим человек рождается; нагим любит в брачной любви, — зачинает, рождается и умирает нагим.
И открылись у них глаза, и узнали они, что наги… И сделал Господь Адаму и жене его одежды кожаные, и одел их (Быт. 3, 7 — 21).
«Скинь одежды плоти и крови („кожаные одежды“ Адама); обнажись — умри и будь»: жизнь человека — в одежде; бытие — в наготе.
Чтó облака в небе, тó одежды на теле: голое чистое тело — чистое, райское небо. «Ныне же будешь со Мною в раю», — говорит человеку Второй Адам, нагой Распятый (Лк. 23, 43).
Думал ли Данте о наготе Беатриче; думал ли св. Франциск о наготе Прекрасной Дамы, Бедности? Если и не думал, то чувствовал Ее, всю нагую, весь нагой; видел, что вся нагота Ее — красота. Если Франциск и Бедность, по слову Данте, — «любовники», то понятно, почему он любит Ее наготу: высшее для любящего упоение любви — в наготе возлюбленной.
В радужных светах от окон с разноцветными стеклами, в темной тени от готических колонн и стрельчатых арок чудно и страшно белеет голое тело св. Франциска, как пламенеющее тело Серафима Распятого. Глядя на него, плачут люди, рыдают, по слову легенды, «глубоким рыданием», — сами, может быть, не зная, от чего, — от горя или от радости. Плачут, рыдают и звуки органа глубоким рыданием, потрясающим каменное сердце собора, и бурею звуков, бурею плача, уносятся сердца человеческие в будущий рай на земле — царство Божие.
«Ныне же будете со мною в раю», — говорит людям одетым нагой Франциск.
Самым умным людям Римской церкви не легко было понять, что ей от Франциска опасаться нечего, потому что он ей навсегда и бесконечно предан.
«Сам Господь внушил мне такую веру в пастырей Святой Римской Церкви… что, если бы они и гнали меня, я все-таки искал бы у них же прибежища… Я буду их всегда бояться… любить и почитать, как моих начальников, потому что, как бы ни были они грешны, я вижу образ Сына Божия только в них».[166] Сколько бы в этом ни уверял Франциск, люди церкви ему не поверят, потому что в самом для него главном, — в воле к нищете — «противособственности», его противоположность им слишком для них очевидна.
Воля к собственности возобладала в Римской церкви над волей к нищете, по роковой исторической необходимости: чтобы спасти Европейский Запад от варварства, не только духовно, но и физически, т. е. в последнем счете, «хозяйственно», «экономически», Церкви нужна была собственность. И дела, по существу, не меняли даже такие святые папы-бессребреники, как современник Франциска Гонорий III и Целестин V; Церковь Петра Нищего оставалась все-таки величайшей в мире собственницей.
Что бы ни разумел Данте — всю ли Римскую церковь или только Римскую курию, — в этом страшном стихе:
там, где каждый день продается Христос,
lá dove Cristo tutto dî si merca, — [167] слишком очевидно совершалось в Риме дьявольское чудо симонии — купля-продажа Духа Святого; Симоном Волхвом побеждался Петр, «черною магией» собственности побеждалась «белая магия» бедности слишком очевидно, чтобы и Франциск мог этого не видеть и не понять или, по крайней мере, не почувствовать, что Святейший Отец, некогда Наместник Петра Нищего, — такой же ныне собственник, как и его, Франциска, грешный отец, Пьетро Бернардоне, и такой же ему естественный враг.
Люди церкви были очень умны, но умен был и Франциск, умнее, чем они думали. Слишком хорошо, конечно, понимал он, откуда идет их сопротивление, но надеялся преодолеть его, — чудом пройти сквозь него, как сквозь стену, и в этом ошибся: черная магия собственности оказалась сильнее белой магии бедности.
Если первый Устав Меньших братьев (или, вернее, отсутствие Устава — свобода евангельская) сначала не был разрешен, а потом — «потерян» или уничтожен, то потому, что люди церкви считали его слишком трудным, сверх сил человеческих, и тем опасным не только для других, но и для себя самих. Сколько бы ни уверял их Франциск в своей преданности, — этот нищий для них, богатых, этот святой для них, священников, был живым укором, — вечным у них бельмом на глазу.
Умнейшим людям Римской церкви, в те дни, могли сниться дурные сны о Франциске: что, если лысинка тонзуры зарастет на косматой голове «лесного человека», лешего, и большей беды наделает Церкви этот вернейший сын ее, чем все еретики, вместе взятые?
Как ни велика была над людьми власть Церкви, власть Франциска была еще больше. Люди сливались для Церкви в одно неразличимое стадо, а для Франциска каждый человек был существом отдельным, неповторимым и единственным, и это все люди чувствовали: вот почему и шли к нему в таком множестве. «Братья, погодите, дайте мне подумать, что с вами делать», — принужден он был останавливать людей, когда все население какого-нибудь городка или местечка хотело за ним идти.[168]
Власть же его над Меньшими братьями была еще больше. «Именем святого послушания приказываю», — не успевал он произнести, как все они кидались исполнять его приказание.[169] Слишком понятно, что для Церкви такое послушание не ей, а другому было страшно.
Кто от всего отрекся, тот свободен от всего, неуловим ни для какой власти, мирской или церковной, потому что проходит сквозь нее, как дух — сквозь стену: так свободны Меньшие братья. Слишком понятно, что для Церкви и такая свобода страшна.
Помня слово Господне: «один у вас Отец — на небесах, и один Учитель — Христос», — никого из людей не называл Блаженный ни «отцом» своим, ни «учителем».[170] Если никого, то и папу не называет «Святейшим Отцом»: папа, Глава Церкви, Наместник Христа, равен для него последнему нищему. Слишком понятно, что и такое равенство для Церкви опасно.
163
Alb. Stade. Chronica. In Monum. German. Hist. Script. T. XVI. P. 355: „nudae… mulieres… nihil loquentes per villas et civitates cucurrerunt“.
164
Grenfell and Hunt. The Oxyrhynchus papiri, edited with translations and notes by Bernard P. Grenfell and Arthur S. Hunt. London: Egypt Exploration Fund, 1898–1919. P. 38–39 (655). — Resch. 255.
165
Clement. Alexandr. Stromat. III. 6, 45, 63–64, 13, 92. — Resch. 253. — Кажется, эти два слова Господня находились в „Евангелии от Египтян“, у гностиков II–III века, наасеян-офитов. Присциллиане, еретики IV–V века, на основании, вероятно, этих же слов, совершали таинство „райского обнажения“, за которое кафолики обвиняли их, — трудно сказать, справедливо ли или несправедливо, — в „распутстве“: „Obscoenis studuisse doctrinis nocturnis etiam turpium feminarum egisse conventus nudumque orare solitus. Он (Присциллиан) учил людей распутству и, по ночам, в собраниях гнусных женщин молился, голый“. — Simpl. Severus. Hist. Eccles. II. 50. — Сам Присциллиан, конечно, эти обвинения опровергает, или пытается опровергнуть. — Priscillian. Tractat. I. 31, 21. — Resch. 373–374. — Кажется, и офиты-наасеяне совершали такие же таинства. — Hippol. Philosophum. V. 8, 44. — Hennecke. 56–57.