Встретив однажды, на дороге, человека, несшего за спиной двух связанных и жалобно блеявших ягнят, «Блаженный приласкал их, как нежная мать ласкает плачущего ребенка», и, узнав от владельца, что он несет их на ярмарку, чтобы продать на убой, выкупил их за новый, только что подаренный плащ. Но, получив ягнят и не зная, что с ними делать, отдал их тотчас же обратно владельцу, с тем чтобы тот не делал им никакого зла, а сохранил и выкормил.[201]
Кажется, и умному ребенку понятно, что от жалости Франциска никакой пользы ягнятам не будет: так же владелец отнесет их на ярмарку и так же продаст на убой. Это, конечно, знает и легенда; будут знать и все ее читатели, умиляясь и любуясь умиленьем своим безответственно-эстетически: «Ах, как красиво!» Слишком очевидно, что ничто подобное невозможно в Евангелии, ни, вероятно, в настоящей жизни настоящего Франциска.
То же «самооглупление» — в легенде о договоре Блаженного с волком из Губбио. — «Брат мой, Волк, я хочу заключить мир между тобой и людьми… Люди будут тебя кормить, а ты не будешь им делать зла». Волк радостно машет хвостом, наклоняет в знак согласия голову и кладет переднюю лапу в руку Блаженного; потом идет за ним, «кроткий, как овца», в город, где люди обещают кормить брата Волка и действительно кормят до самой смерти.[202]
Но что же делать людям со всеми остальными хищными зверями? Тоже кормить?
Братья! не будьте дети умом; на злое будьте младенцы, а по уму будьте взрослыми (I Кор. 14, 20).
Помнит ли это всегда Франциск, не только изображенный в легенде, но и действительный?
Слово «Вифлеем» произносил он голосом блеющей овцы.[203] Надо сказать правду: во многих легендах о св. Франциске слышится «овечье блеяние» и «чувствуется овечий запах». «Люди-овцы» — это, может быть, так же страшно, как «люди-волки». Нет, пастух овец не должен быть овцой, — чтоб не радовался волк.
Хуже всего и здесь, что, кажется, сама легенда уже не очень верит себе; не верят, может быть, и читатели, восхищаясь ею художественно-безответственно.
Страшную оборотную сторону этой медали, — выгодного волкам милосердия овечьего, — показывает легенда о слабоумном или юродствующем брате Джинепро, одном из любимых будто бы учеников Франциска. Чтобы накормить больного брата, которому захотелось жареной свинины, Джинепро с большим кухонным ножом бежит в поле, где пасутся свиньи, и отрезает окорок от живого борова, что, пожалуй, и не всякий бы людоед сделал. Вот уже не христианская, а каннибальская «нагота», «нищета» духовная.[204]
Но даже и в прелести лучших из этих легенд — «Цветочков св. Франциска», Fioretti, чувствуется иногда уже почти упадочная тонкость и хрупкость (та же, что у Ботичелли и Вероккио) свежего еще, но уже на стебле надломленном обреченного цветка. Люди XIX века, одного из самых безответственно-эстетических веков, сделают из этих легенд драгоценность музейную: «Ах, как красиво!» Большего уважения достоин не только великий Святой, но и просто живой человек. Если бы тем, кто сейчас умиляется над ним безответственно, было доказано, что дело его — рай нищих — может наступить, то они отшатнулись бы от него, как от страшилища.
«Должно удовлетворять умеренно все потребности нашего тела, чтобы оно не воздвигло на нас бурю уныния», — советует Франциск другим;[205] но сам этого не делает: «мучает и казнит жестоко невинное тело свое». — «Только в этом одном было у него противоречие между словом и делом», — замечает один из его учеников.[206] Нет, не только в этом: противоречие, противоборство в нем души и тела, — вывод из более глубокого и проникающего во всю его жизнь противоборства — противоречия души и духа, в нем самом, — Духа и Сына в Боге. Этого главного источника всех мук своих он никогда не увидит.
Тело свое предает дьяволу: «Именем Всевышнего, говорю вам, бесы: делайте все, что вам позволено, с телом моим… потому что нет у меня злейшего врага», — так думает он всю жизнь и только перед смертью поймет или начнет понимать, что это, может быть, не так.[207]
«Не было ли тебе всю жизнь верным другом тело твое? Как мог бы без него послужить Христу?.. За что же ты его казнишь?.. Это тяжкий грех перед Богом», — говорит ему один из братьев,[208] и, соглашаясь с ним, кается Франциск, что «много, перед братом Телом своим согрешил, multum pecasse in fratrem corpus».[209] — «И весело начал говорить Блаженный: „Радуйся, брат мой, тело мое, отныне буду я исполнять все желания твои“.[210] Но поздно; телу его уже ничего не нужно: оно почти умерло — убито братом своим духом.
Тот, кто это вспоминает, не видит, какая под этим трагедия, может быть, не только св. Франциска, но и всех святых, — всей христианской святости.
В этом противоборстве души и тела, если довести его до конца, — та же и у Франциска, как у Августина, „манихейская двойственность“. Оба они, вопреки всей своей бесконечной противоположности, одинаково распяты: на кресте мысли — Августин; на кресте чувства — Франциск. В темном лабиринте чувства так же противоречит себе, путается Франциск, как в светлом лабиринте мысли, — Августин. Чувство слепое или само себя ослепляющее, — грех св. Августина, а грех св. Франциска — слепая или сама себя ослепляющая мысль.
То же противоречие и в „Песне тварей“:
Слава Тебе, Господи, за сестру нашу Смерть… ее же никто живой не избегнет![211]
Смертью смерть победил Христос. „Враг последний истребится, — Смерть“ (Откр. 20, 10), потому что царство смерти есть царство дьявола, — ад. Смерти сказать: „Сестра“, — люди так же не могут, как сказать дьяволу: „Брат“.
„Бегал он от женщин не потому, что остерегался их сам… или хотел остеречь других, примером своим, а потому, что чувствовал к ним отвращение“. Этому свидетельству легенды трудно поверить до конца: слишком противоречат ему другие свидетельства об искушении Святого женскою прелестью.[212] Но, судя по тому, что он говорит о женщинах и как с ними поступает, он действительно чувствует к ним страх нездешний. Глаз не подымает ни на одну из них и знает в лицо только двух — св. Клару, ученицу свою, основательницу Второго Братства, Нищих сестер, и другую сестру того же Братства. — „Сам Господь избавил нас от жен, — говаривал. — Как знать, не посылает ли нам сам дьявол сестер?“ Бедная Клара! Что бы почувствовала она, если бы услышала это „лютое“ слово Франциска.
„Брату, посетившему женскую обитель из сострадания (должно быть, к больной сестре) и не знавшему, что это запрещено в Уставе, велит Блаженный пройти голому несколько верст по снегу, в лютую, зимнюю стужу“.[213]
Так же как прокаженных называет он „христианами“, чтобы не поминать их страшной и гнусной болезни, — называет и св. Клару „христианкою“, как будто быть женщиной — значит быть „прокаженным“.[214]
„Слава Тебе, Господи, за сестру нашу Клару, прекраснейшее из всех созданий Твоих!“ — это сказать, в „Песне тварей“, язык у него не повернулся бы. Смерть называет „Сестрой“, но не Клару.
„Отцеубийца“, — сказать св. Франциску могли только двое: дьявол и проклявший сына отец. Но Бог недаром беседует с дьяволом:
был день, когда пришли сыны Божии (Ангелы) предстать пред Господа;
204
Acta Sanct. August. II. 6, 51. — Fioretti. Append. Vita di frate Ginepero. — Cronica. XXIV. General. 54 et s. s. — Jorgensen. 160–161.
205
Все, бывшие в Портионкульской обители, железные вериги и власяницы, собрав в одну кучу, сжигает и, в Уставе, запрещает их носить. — Specul. Perfect. II. 92.
207
«Majorem inimicum corpore non habeo». — Specul. Perfect. IV. 20. — Celano. V. S. II. 86.
208
В подлиннике слова брата несколько иные, но смысл их именно таков. — Celano. V. S. II. 160.
214
Specul. Perfect. IV. 19. — Archiv. Francisc. Histor. 1912. P. 418. — Beaufreton. 104–105.