Решено было отвезти меня в Лопухинский хутор на лечение к бабке-знахарке. Старушка жила в маленькой избе, закопченной и совсем не беленной известью. На стенах висели пучки сухих трав, отчего в комнате, куда меня уложили на старый колючий тулуп, стоял удивительный весенний запах. Накрыли меня какой-то овчиной. Помню я только этот запах и удивительное ощущение тепла, исходящего от овчины.
У знахарки Евдохи я пролежала несколько дней в почти бессознательном состоянии. Сквозь дремоту слышала бормотание, чувствовала запах тлеющей травы. Изредка бабка растирала меня жиром, очень неприятно пахнущим, но после этой процедуры мне становилось легче. Однажды я открыла глаза, потому что почувствовала чей-то взгляд, и увидела перед собой испуганное лицо Данилы. Он сидел рядом со мной с мокрым рушником и вытирал со лба пот.
— Ну вот, оклемалась, наконец, — сказал он с улыбкой, — вишь, как пот побежал, значит, дело на поправку пошло. Говорить-то можешь»?
— Могу, наверное, давно не пробовала, — прошептала я, — а ты чего тут сидишь?
— Зашел тебя навестить, как только Кузьминичну увезли. За ней сегодня дед Григорий приезжал, увез в бане попариться, суббота ведь. А то она с твоей болезнью сама скоро сляжет.
Данила так заботливо говорил о Кузьминичне, что мне даже стало смешно. Она его боится не меньше, чем самого черта, а он переживает о ее здоровье. Удивило меня и то, что он оказался хорошим знатоком лекарственных трав. Они с Евдохой подолгу могли говорить о тех или иных травах, даже спорили иногда, что лучше мне заварить и как принимать отвар. Замкнутая и нелюдимая Евдоха, одинокая старая женщина, с Данилой была очень приветлива, видно, жалела его, сиротинку.
Просидел Данила у моего овчинного ложа три дня, уходил только на ночь. Иногда я засыпала, и оттого, что он сидел рядом, мне было приятно и спокойно.
Несмотря на то что он был совсем мальчишкой неполных семнадцати лет, от своих сверстников Данила заметно отличался. Многое умел делать не хуже взрослого, с конем обращался, как лихой наездник, мог приготовить обед, растопить печь, даже травы лечебные знал. Его приемная мать Нюра, овдовевшая еще в русско-японскую войну да так и не вышедшая больше замуж, была не бедной, потому коня справила Данилке лихого, кормила и одевала его, не жалея денег. Однако местные так и не смогли при пять его за равного, памятуя о «корзиночном» прошлом Опять же ярко выраженная цыганская внешность отпугивала как взрослых, так и сверстников Данилы. С хуторской молодежью он общался, но друзей не имел.
Я тоже была здесь чужой, никому, кроме Кузьминичны, не нужной девчонкой. Это и сблизило нас с Данилой.
Вскоре я пошла на поправку, и меня увезли от знахарки в Малатъевский. Накануне отъезда мы условились с моим новым другом встретиться на крещенской неделе у той же бабки-знахарки. Мне нужно было найти предлог, чтобы, попасть в Лопухинский, благо, что он находился всего в трех верстах от нашего хутора. Я уговорила блаженного Петра навестить знахарку.
Пока Евдоха угощала Петра, которого по доброте душевной очень жалела, мы с Данилой сидели в сенях и делились впечатлениями. Конечно, у Данилки их было больше, чем у меня, поэтому я слушала его рассказы с открытым ртом. Он был неплохим рассказчиком, к тому же умел слушать и запоминать. Чем больше я узнавала этого человека, тем больше проникалась к нему уважением. И не только. Несмотря па свой совсем еще юный возраст, я просто влюбилась в него.
Прошла зима, за ней весна. Летом я снова стала пасти коров на все том же лугу. Только теперь каждый новый день я встречала с улыбкой. Потому что знала, что он принесет мне встречу с самым близким мне человеком.
Не буду утомлять тебя излишними деталями, скажу только что за все годы моего изгнания, время, проведенное с Данилой, стало для меня отдушиной, светлым пятном в беспросветной деревенской жизни, которую мне уготовила маменька. Своей ссылки в Малатьевский я так и не смогла ей простить…
Она надеялась, что я смогу отсидеться в забытом богом и людьми Малатьевском, не умру с голоду и не заболею от недоедания. Но в это время на Кубани начались брожения, этот благодатный край так лихорадило, что отзвуки доносились и до нашего хутора. Дон и Кубань, вместе со своим «младшим братом» Тереком, где всем заправляло казачество, не хотели признавать Советской власти. Большевиков активно поддерживала неказачья часть населения, а также дезертиры, которых было в этом краю предостаточно.
Больше всего боялись, что «красные» могут конфисковать или попросту отнять все нажитое, особенно переживали за отличных лошадей. Ведь казак без коня — уже не казак, поэтому дед Григорий с сыновьями оборудовал закрытый сарай, подальше от любопытных глаз, где в случае чего надеялся спрятать лошадей. Сарай находился километрах в двух от хутора, в лощине, у небольшой речушки, с заросшими кустарником берегами. Был он неприметным, так как летом вокруг было много зелени и кустарников, а осенью из-за распутицы сюда никто никогда не забредал. Помимо стойла для лошадей дед оборудовал небольшую комнатку с топчаном, столом и лавками, ящик для продуктов — соли, муки, спичек. В общем, дед Григорий со свойственной ему обстоятельностью все сделал на совесть, в случае чего здесь можно было пару недель прожить, никому не попадаясь на глаза.
Весной, когда наступила пора выпаса коров, я приспособилась пасти их в лощине, где находился сарайчик. Трава там была замечательная, коровам ее хватало с лихвой, они не разбредались кто куда, а, откушав изрядное количество сочной травки, тут же укладывались отдыхать. Я же, чтобы не бездельничать, принесла в «схоронку», как называл сарайчик дед Григорий, корзинку для рукоделия с нитками, иголками, выпросила у Татьяны лоскут белого полотна и стала вышивать картину. Такую, как висела в кабинете у отца — всадница на гнедом коне на фоне горящего поместья. Постепенно схоронка стала для меня самым любимым местом, вторым домом, где я была хозяйкой. Казалось, что о ее существовании все позабыли, мне это было на руку. Я каждое утро приходила сюда не как на работу, а как к себе домой, возвращаясь лишь к вечеру в Малатьевский.
Омоем добровольном уединении в схоронке довольно скоро узнал Данила и стал частенько ко мне заглядывать. Отсутствие друзей и подруг, тоска по Петербургу, чувство покинутости и заброшенности (матушка практически не присылала о себе и сестре никаких известий) сделали свое дело. Мы с ним стали очень близкими друзьями, близкими не только духом, но и телом.
Удивительно, что прошло столько лет, а я хорошо помню те весенние дни, когда мы почувствовали себя взрослыми и влюбленными друг в друга. Мне только-только исполнилось шестнадцать, Даниле было семнадцать. Наши встречи напоминали скорее ритуал — муж приходит домой, его встречает любящая жена. Я приносила с собой всякие вкусности, он — небольшие подарки для меня, схоронка заменяла нам дом. Здесь было чисто, тепло, уютно, и никого, кроме нас. Только я и Он. Каждого визита я ждала с особым трепетом и волнением, и если Данила немного задерживался, безумно расстраивалась, — а вдруг что-то случилось, вдруг не придет? Но он всегда приходил, такой же взволнованный, как и я. Так получилось, что грешницей я стала с младых ногтей. Возможно, поэтому твою мать, Марьяша, я пыталась воспитывать в строгости, чтобы с ней не произошло такого, как со мной. Но все получилось иначе. Видно, за грехи мои тайные Бог послал мне в наказание такую дочь. А потом смилостивился, пожалел и наградил меня такой славной внучкой, как ты….
Наши встречи с Данилой продолжались все лето и осень, которая в тех краях замечательная. Бархатный сезон в Сен-Тропе ничто по сравнению с тихими сентябрьскими вечерами в Малатьевском. Но в октябре пошли дожди, скотину стали держать дома, пастушка Наташа вынуждена была помогать по хозяйству. Встречи стали все более редкими, а к зиме прекратились вовсе. Несколько раз дед Григорий, завидев Данилу у околицы, грозил ему берданкой — боялся за своих коней, потому что упорно считал его цыганом и, как следствие, конокрадом. К счастью, старик и не догадывался, что Данила высматривает меня, а не его каурого любимца Бурана, которого он называл Бориской. А вот Татьяна сразу поняла, в чем дело, и сделала свои выводы…