— Ладно… — пробурчал папаша Франсуа.
Он умолк, жадно устремив глаза на пустой стол, который отныне всегда будет пуст для него… Он находил это жестоким, но в глубине души все же считал справедливым, ибо его первобытная душа так и не поднялась из глухого мрака Природы до гармоничного единения человеческого Эгоизма и Любви.
Он с трудом встал на ноги, кряхтя от боли: «Ох, поясница моя, ох, поясница!» — и заковылял в свой чулан, вход в который зиял перед ним, черный, как могила.
Эта зловещая минута должна была наступить для него, как наступила она прежде для его отца с матерью, которым он так же беспощадно отказал в хлебе, когда руки их уже не могли больше работать. Зачем было кормить лишние рты? Уже давно он чувствовал приближение этой минуты. По мере того как убывали его силы, сокращалась и скупо отпускаемая ему еда. Сперва его лишили мяса, которое они с женой ели по воскресеньям и четвергам, затем ежедневной порции овощей. А теперь очередь дошла до хлеба, но и тот вырвали у него изо рта. Он не жаловался и приготовился умереть молча, без единого стона, словно старое-престарое растение, чьи высохшие стебли и гнилые корни уже не в состоянии впитывать соки земли.
Он никогда не видел снов, а в эту ночь ему приснилась их последняя коза. Это была очень старая кроткая коза, вся белая, с черными рожками и остроконечной бородой, похожей на бородку каменных чертей, весело резвящихся на церковном портале. Она долго приносила хорошеньких козлят и давала жирное молоко, потом чрево ее стало бесплодным, и молоко иссякло. Однако она не нуждалась ни в корме, ни в подстилке и никому не мешала: привязанная к колышку неподалеку от дома, день-деньской щипала траву на выгоне, гуляла, натягивая до отказа веревку, и радостно блеяла при виде людей, проходящих вдали по тропинке. Он мог бы дать ей умереть собственной смертью. Но он зарезал ее однажды утром, так как должно исчезнуть или умереть все, что перестало приносить пользу, будь то в виде молока, семян или труда человеческих рук. И он снова видел перед собой глаза козы, их покорный удивленный взгляд, мягкий взгляд, полный кроткого угасающего упрека, когда, зажав ее между колен, он полоснул еще раз по окровавленному горлу. Папаша Франсуа пробудился под впечатлением этого сна и прошептал:
— Правильно это… Человек есть человек, как и коза есть коза… Тут ничего не скажешь… Все правильно!..
Папаша Франсуа не жаловался, не протестовал. Он не вышел больше из чулана, не встал с кровати. Он лежал на спине с закрытыми глазами, вытянув ноги, прижав руки к телу, неподвижный, как мертвец. В этом положении он не страдал от боли в пояснице, ни о чем не думал, погруженный в безвольное оцепенение, в беспрерывную дремоту, которая уносила его далеко от земли, далеко от этого убогого ложа, обволакивая нескончаемой беловатой пеленой, среди которой вспыхивали маленькие красные молнии и кишмя кишели крошечные огненные жучки. И от его постели несло смрадом, словно он лежал на навозной куче.
Уходя утром в поле, жена запирала его на три поворота ключа. Вечером, возвратившись домой, она не разговаривала с ним, даже не смотрела на него, а ложилась на соломенный тюфяк возле кровати и сразу погружалась в тяжелый сон, в беспробудный сон без сновидений. На заре она принималась хлопотать по хозяйству с той же спокойной деловитостью, с той же любовью к чистоте и порядку.
В следующее воскресенье она собрала пожитки мужа, починила их и тщательно сложила в шкафу. Вечером она привела священника соборовать старика, так как видела, что конец его близок.
— Что с папашей Франсуа? — спросил священник.
— Старость пришл а, — отрезала женщин а. — Смерть пришла… Ничего не поделаешь, настал черед и этого бедняги.
Священник помазал руки и ноги старика святым миром и прочел положенные молитвы.
— А ведь он собирался еще пожить… — сказал священник перед уходом.
— Настал его черед!.. — повторила женщина.
И, войдя на следующий день в чулан, она уже не услышала слабого хрипа, того булькающего звука, который вырывался из горла старика, словно из опорожняемой бутылки. Женщина пощупала его лоб, грудь, руки и ощутила их холод.
— Кончился! — проговорила она растроганно и вместе с тем с оттенком глубокого почтения.
Веки папаши Франсуа открылись в минуту предсмертной агонии, и стали видны мутные, незрячие глаза. Она закрыла их быстрым движением большого пальца, затем несколько секунд задумчиво смотрела на труп.
«Он был степенный человек, бережливый, работящий, — думала она. — Не пил, не гулял… потрудился на своем веку… Обряжу покойника как полагается… надену на него новую рубашку, свадебный костюм… покрою белой простыней… А потом, ежели сын захочет… можно купить ему место на кладбище сроком на десять лет… как какому-нибудь богачу…»