Ее не покидало ощущение, что они там, за стенами, неподвижно застыли, распластались, но готовы дрогнуть, закопошиться.
Она не шевелилась. И все кругом — дом, улица, — казалось, одобряло ее, казалось, видело в этой неподвижности что-то естественное.
Становилось совершенно ясно, — стоило только отворить дверь на лестницу, погруженную в беспощадный, безликий и бесцветный покой, на лестницу, где были начисто стерты следы людей, которые по ней ходили, где не было даже воспоминания о них, стоило только встать у окна в столовой и бросить взгляд на фасады домов, на магазины, на старух и детей, шедших по улице, — становилось совершенно ясно, что нужно возможно дольше ждать, хранить неподвижность, бездействовать, не шевелиться, что подлинный ум, что высшая мудрость проявляется именно в том, чтобы ничего не предпринимать, возможно меньше двигаться, бездействовать.
В самом крайнем случае можно было, стараясь никого не разбудить и не обращая внимания на сумрачную мертвую лестницу, спуститься вниз, смиренно пойти куда глаза глядят, без всякой цели, вдоль тротуаров, вдоль стен, просто чтобы подышать, размять ноги, а потом вернуться домой, сесть на краешек кровати и снова ждать, сжавшись в комочек, недвижно.
Тропизм XI
Она раскусила секрет. Она пронюхала, где таится то, что должно быть для каждого подлинным сокровищем. Она узнала «масштаб ценностей».
Что ей были теперь разговоры о модных шляпках или тканях от Ремона! Она глубоко презирала тупоносую обувь.
Как мокрица, она незаметно проползла к ним и исподтишка выведала «истину истин», как кошка, которая облизывается и жмурит глаза, обнаружив горшочек со сливками.
Теперь она знала. И держалась за свое. Не оторвешь. Она слушала, впитывала, прожорливая, вожделеющая и ожесточенная. Ничто из того, чем обладали они, не должно было от нее ускользнуть: картинные галереи, новые книги, все, до единой… Она была в курсе всего. Она начала с «Анналов», теперь подбиралась к Андре Жиду, и недалек был день, когда она станет, вперив буравящий алчный взор, что-то записывать на заседаниях «Союза в защиту Истины».
Она рыскала по всему этому, везде вынюхивала, все ощупывала своими пальцами с квадратными ногтями; стоило кому-нибудь коснуться этого в разговоре, глаза ее загорались, она жадно тянула шею.
Им она внушала несказанное отвращение. Спрятать от нее все это, — скорее, пока она не пронюхала! — укрыть, оградить от ее грязных прикосновений… Но разве ее проведешь? Ей все известно. Разве от нее утаишь Шартрский собор? Она о нем знает все. Она читала, что думал о нем Пеги.
Как бы укромны ни были тайники, как бы тщательно ни были запрятаны сокровища, она рылась в них своими загребущими руками. Вся «интеллектуальность» полностью. Ей она была необходима. Для себя. Для себя, ибо она теперь познала истинную цену вещей. И ей была необходима «интеллектуальность».
И таких, как она, было много — изголодавшихся и беспощадных паразитов, пиявок, присосавшихся к выходящим статьям, слизняков, налипших повсюду, мусоливших страницы Рембо, тянувших сок из Малларме, передававших из рук в руки «Улисса» или «Заметки Мальте Лауридис Бригге», марая их своим гнусным пониманием.
«Это изумительно!» — восклицала она и с искренним воодушевлением таращила глаза, зажигая в них «искру божью».
Тропизм XVI
Теперь они были стары и ни на что не годны, «как старая мебель, которая долго была в употреблении, послужила верой и правдой, а теперь отжила свой век». И только иногда (у них это была форма кокетства) они испускали какой-то сухой вздох, полный смирения и умиротворенности, напоминавший потрескивание.
Теплыми весенними вечерами они отправлялись вдвоем немного пройтись, — «теперь, когда молодость позади и страсти отпылали», — они отправлялись пройтись не спеша, «подышать перед сном свежим воздухом», посидеть в кафе, поболтать четверть часика.
Долго, с нескончаемыми предосторожностями, они выбирали укромный уголок («Не здесь — здесь сквозит, нет, не там — это слишком близко к уборной»), усаживались («Ох уж эти старые кости, стареем, стареем. Ох! Ох!») и издавали свое потрескивание. Свет в зале был мутный и холодный, официанты двигались чересчур быстро, вид у них был грубоватый, равнодушный, зеркала безжалостно отражали морщинистые лица, моргающие глаза.