Я еще застал кроличий золотой век. Имею в виду, разумеется, дикого кролика. У него было вдосталь врагов, если даже говорить только о людях, и они яростно его преследовали, изощрялись во все новых способах убийства. То расставляли силки, то в лунную, но туманную ночь, натянув сети, напускали на него превосходно натасканных гончих псов, то охотились на него с хорьком, то подстреливали, ослепив фонарем, и в любую минуту браконьер мог приготовить себе жаркое или с черного хода продать добычу какому-нибудь трактирщику.
В пору моего детства дичью в Шатонеф торговали кондитерские. Едва начинался охотничий сезон, в их витринах уже с девяти утра вывешивались гирлянды куропаток, а на дощатых прилавках длинными рядами вплотную уложены были кролики; точно братья-близнецы выставляли они напоказ белое брюшко, синеватые уши и вытянутые лапы, пожелтевшие на подошвах от помета в норке. Запах мертвых зверьков заглушало благоухание ромовых баб, миндальных пирожных и мятных конфет. Где корни привычек? Эти убитые кролики, маленькие воскресные мертвецы и по сей день неотделимы для меня от воспоминаний о том, как с молитвенником в руках выходишь из церкви, и от дам в шляпах с перьями — так и слышу их болтовню и вижу, как они откидывают вуаль с лица и, вытянув шею, чтобы не насажать пятен на платье, жеманно оттопырив мизинчик, впиваются зубами в пирожное с кремом.
В долине Солони кролики просто кишмя кишели. Столько их развелось, что наши технократы объявили их общественным злом: «кроличий вопрос» чуть ли не прежде всего определял отношения буржуа-собственника, господина такого-то (он всегда один и тот же, как бы его ни звали), с арендаторами его земли (а также с его поденщиками, пастухами, птичницами и собаками и, понятно, сторожами).
А кролики знай плодились и размножались. Выйдя прогуляться, житель Солони вспугивал их на каждом шагу, — они прыскали во все стороны, скакали, кувыркались, так и мелькали куцые белые хвостики. В этих многочисленных беглецах было что-то очень славное, добродушное — сколько раз я замечал, как, глядя на них, смеялись и радовались дети. Да и не только дети. Однажды в ту пору нас проездом навестили друзья — супружеская чета, — и мы повезли их на прогулку. Они были из бедного края: я хочу сказать, из мест, бедных кроликами. Солонь этим своим богатством не хвастает, окроличенная вдоль и поперек, она остается сама собою, только и всего. Мы, здешние, к ним привыкли. Наши пресыщенные взоры привлекал пруд или густолистый красавец-дуб посреди луга, а кроликов мы и не замечали. Но наш гость! Он привстал в коляске и тыкал пальцем то вправо, то влево, но и этого ему было мало: он брал в свидетели жену и поминутно восклицал в безмерном восторге, почти в испуге: «Кролик! Кролик!
Смотри, Колетта!.. Да посмотри же! Нет, ты только подумай!.. — И снова: — Кролик! Кролик!»
Я уверен, он и сейчас вспоминает ту прогулку.
Необычайно деятельный грызун, способный нанести немалый ущерб, кролик был неотъемлемой частью Солони, словно некое установление или, вернее, неизбежность. Надо было с ним примиряться и терпеть; но, смею сказать, тут было нечто большее, чем простая терпимость. Давно уже терпимость перешла в особую снисходительность, в благосклонность.
Один мой легковерный родич вычитал в каком-то справочнике, что кролики не соблазняются ивой, и засадил несколько гектаров ивняком. Какой успех! Саженцы принялись, набухли почки, развернулись листья. Кое-кто с сомнением пожимал плечами, а новоявленный лесовод в ответ лишь скромно, но самодовольно улыбался. Засаженная ивняком лощина густо зазеленела. Наш герой уже чувствовал себя провозвестником новой эры, благодетелем Солони. А в одно прекрасное утро проснулся и глазам не поверил: хоть бы один ивовый листочек! Все исчезло за одну ночь. Последние кролики откатывались в лес и даже не слишком торопились: на сытый желудок не очень-то прытко поскачешь. Они ждали часа, когда угощение достигнет совершенства, станет всего нежней, всего сочнее — объеденье да и только. Наш плантатор их понял и простил.
Да, он был из тех, кто летними вечерами, где-нибудь на лиловых от вереска пустошах, на опушке сонного соснового леска мог без устали созерцать игры и долгие переговоры в этом огромном кроличьем садке под открытым небом. Тут был настоящий подземный город. Топоту лап по песчаным площадкам, среди вересковых кустиков, отзывалось снизу гулкое эхо, будто под землей зарыты были барабаны. Но все население города высыпало наружу, так заманчив был чудесный, на редкость безмятежный летний вечер.
Тихо, тепло, воздух почти недвижен. Лишь изредка дохнет едва заметный ветерок, небрежно взъерошит мягкую шерстку… Горожане встречались, раскланивались, прядали ушами, терлись друг о дружку носами. Иные солидно прохаживались, приостанавливались, возвращались, вновь останавливались — то ли погружались в раздумье, то ли о чем-то мечтали. Под елью, что низко свесила длинные пушистые ветви, собирались компании, сливались в густую толпу, словно притянутые магнитом железные опилки. Тут велись тайные совещания, тут объяснялись жестами и, тоненько повизгивая, произносили длинные речи, тут сталкивались «различные направления», они внезапно сплачивали ряды и внезапно рассыпались — кто подскочит, кто перекувырнется, кто препотешно растянется на земле. И так же внезапно (так внезапно пустеет зал) из-под свода ветвей ушастые оравы галопом уносились, спеша — куда? К каким новым забавам? Ибо во всей этой суматохе через край било веселье, бодрость, радость жизни. Прелесть вечера, его чистоту и прозрачность, закатные лучи, что струились по розовым стволам сосен и золотили лист папоротника, — всю эту мирную красоту, от которой смягчается человеческое сердце, на свой лад ощущал и праздновал также и длинноухий народец.