Выбрать главу

В течение дня "восемь курьеров" скачут из Версаля, где, трепеща, ожидает Ломени, и обратно с не самыми добрыми вестями. Во внешних дворах дворца царит громкий рокот ожидания; перешептываются, что первый министр за ночь потерял шесть голосов. А внутри не разносится ничего, кроме искусного, патетического и даже негодующего красноречия, душещипательных призывов к королевскому милосердию: да будет Его Величеству угодно немедленно созвать Генеральные штаты и стать Спасителем Франции; мрачный, пылающий д'Эпремениль, а еще в большей степени Сабатье де Кабр и Фрето, получивший с тех пор прозвище Болтун Фрето (Commere), кричат громче всех. Все это продолжается шесть бесконечных часов, а шум не стихает.

И вот наконец, когда за окнами сгущаются серые сумерки, а разговорам не видно конца, Его Величество по знаку хранителя печати Ламуаньона еще раз отверзает свои королевские уста и коротко произносит, что его эдикт о займе должен быть зарегистрирован. На мгновение воцаряется тишина! И вдруг! Поднимается монсеньер герцог Орлеанский и, обратив свое луноподобное лицо к помосту, где сидит король, задает вопрос, прикрывая изяществом манер немыслимое содержание: "Что есть сегодняшняя встреча: парламентское заседание или королевское собрание?" С трона и помоста на него обращаются испепеляющие взоры; слышится гневный ответ: "Королевское собрание". В таком случае монсеньер просит позволения заметить, что на королевском собрании эдикты не могут регистрироваться по приказу и что он лично приносит свой смиренный протест против подобной процедуры. "Вы вольны сделать это" (Vous etes bien le maitre), - отвечает король и, разгневанный, удаляется в сопровождении своей свиты; д'Орлеан сам по обязанности должен сопровождать его, но только до ворот. Выполнив эту обязанность, д'Орлеан возвращается от ворот, редактирует свой протест на глазах у аплодирующего парламента, аплодирующей Франции и тем самым перерубает якорную цепь, связывавшую его со двором; отныне он быстро поплывет к хаосу.

О, безумный д'Орлеан! О каком равенстве может идти речь! Разве королевская власть уже превратилась в воронье пугало, на которое ты, дерзкий, грязный ворон, смеешь с наслаждением садиться и клевать его? Нет, еще нет!

На следующий день указ об изгнании отправляет д'Орлеана поразмышлять в его замок Вилле-Коттере, где, увы, нет Парижа и его мелких радостей жизни, нет очаровательной и незаменимой мадам Бюффон, легкомысленной жены великого натуралиста, слишком старого для нее. Как говорят, в Вилле-Коттере монсеньер не делает ничего и только прогуливается с растерянным видом, проклиная свою звезду. И даже Версаль услышит его покаянные вопли - столь тяжек его жребий. Вторым указом об изгнании Болтун Фрето отправлен в крепость Гам, возвышающуюся среди болот Нормандии; третьим - Сабатье де Кабр брошен в Мон-Сен-Мишель, затерянный в зыбучих песках Нормандии. Что же касается парламента, то он должен по приказу прибыть в Версаль с книгой протоколов под мышкой, чтобы вымарать (biffe) протест герцога Орлеанского, причем не обходится без выговоров и упреков. Власть употреблена, и можно надеяться, что дело уладится.

К сожалению, нет; эта мера подействовала, как удар хлыста на упрямого коня, который заставляет его подняться на дыбы. Если упряжка в 25 миллионов начинает подниматься на дыбы, что может сделать хлыст Ломени? Парламент отнюдь не расположен покорно уступить и приняться за регистрацию эдикта о протестантах и за другие дела, в спасительном страхе перед этими тремя указами об изгнании. Совсем напротив, он начинает подвергать сомнению сами указы об изгнании, их законность, непререкаемость; испускает жалобные упреки и посылает петицию за петицией, чтобы добиться освобождения своих трех мучеников, и не может, пока это не выполнено, даже думать об изучении эдикта о протестантах, откладывая его "на неделю".

К этой струе обличений присоединяются Париж и Франция, или, скорее, они даже опередили парламент, но все вместе они образуют наводящий ужас хор. А вот уже и другие парламенты раскрыли рот и начинают объединяться с Парижем, причем некоторые из них, как, например, в Гренобле и в Ренне, со зловещим пафосом угрожают воспрепятствовать сборщикам налогов исполнять их обязанности. "Во всех предыдущих столкновениях, - замечает Мальзерб, - парламент поднимал общество на борьбу, теперь же общество поднимает парламент".

Глава седьмая. СМЕРТЕЛЬНЫЙ ПОЕДИНОК

Что за зрелище являет собой Франция в эти зимние месяцы 1787 года! Сам Oeil de Boeuf скорбен, неуверен, а среди угнетенных распространяется общее чувство, что было бы лучше жить в Турции. Уничтожены своры для охоты на волков, и на медведей тоже; замолкли герцог де Куаньи и герцог де Полиньяк; в маленьком рае Трианона однажды вечером Ее Величество берет под руку Безанваля и просит высказать свое искреннее мнение. Неустрашимый Безанваль, надеющийся, что уж в нем-то нет ничего от льстеца, прямо высказывает ей, что при восставшем парламенте и подавленности Oeil de Boeuf королевская корона находится в опасности; странная вещь, Ее Величество, как будто обидевшись, переменила тему разговора "и не говорила со мной больше ни о чем" (et ne me parla plus de rien).

A с кем, в самом деле, говорить этой бедной королеве? Ей более, чем кому-либо из смертных, необходим мудрый совет, а вокруг нее раздается только рокот хаоса! Ее столь блестящие на вид покои омрачены смятением и глубокой тревогой. Горести правительницы, горести женщины, вал горестей накрывает ее все плотнее. Ламот, графиня, связанная с делом об ожерелье, несколько месяцев назад сбежала, возможно была заставлена бежать, из Сальпетриера. Тщетной была надежда, что Париж потихоньку забудет ее и эта всевозрастающая ложь, нагромождение лжи прекратится. Ламот с выжженной на обоих плечах буквой "V" (от voleuse - воровка) добралась до Англии и оттуда распространяет ложь за ложью, пятная высочайшее имя королевы; все это безрассудное вранье29, но в своем нынешнем состоянии Франция жадно и доверчиво подхватывает его.

В конце концов совершенно ясно, что наш последовательный заем не найдет размещения. Да и впрямь, при таких обстоятельствах заем зарегистрированный, невзирая ни на какие протесты, вряд ли может быть размещен. Осуждение указов об изгнании и вообще деспотизма не смягчается: двенадцать парламентов не унимаются, как и двенадцать сотен карикатуристов, уличных певцов и сочинителей памфлетов. Париж, говоря образным языком, "затоплен памфлетами" (regorge de brochures), волны которых то приливают, то отливают. Потоп гнева, изливаемого таким количеством патриотов-борзописцев, страсти которых достигли точки кипения и вот-вот взорвутся, как гейзер в Исландии! Что могут сделать с ними рассудительный друг Морелле, некий Ривароль[166], некий бесшабашный Ленге, хотя им и хорошо платят, - окатить их холодной водой?

Наконец наступает черед обсуждения эдикта о протестантах, но оно ведет только к новым осложнениям в форме памфлетов и контрпамфлетов, которые подогревают страсти. Даже ортодоксальная церковь, казавшаяся ослабленной, хочет приложить к сумятице руку. В лице аббата Ланфана, "которому затем прелаты наносят визиты и поздравляют", она еще раз поднимает шум с высоты кафедры. Или обратите внимание, как д'Эпремениль, всегда ищущий собственных кривых путей, в подходящий момент своей парламентской речи вытаскивает из кармана небольшое распятие и провозглашает: "Вы хотите снова распять его?" Его! О, неразборчивый в средствах д'Эпремениль, подумай, из какого хрупкого материала он сделан - слоновой кости и филиграни!

Ко всему этому добавляется болезнь бедного Бриенна: сколь неумеренно тратил он силы в своей грешной молодости, столь бурно, постоянно волнение его безумной старости. Затравленный, оглушенный лаем стольких глоток, его милость лежит в постели, соблюдая молочную диету, у него начинается воспаление, он в огорчении, почти в отчаянии: ему в качестве необходимейшего лекарства предписан "покой", но именно покой и невозможен для него.