О Майяр, стояла ли когда-нибудь со времен самой первой войны перед каким-либо генералом задача, подобная той, которая стоит перед тобой в этот день? Вальтер Голяк[294] все еще трогает сердца, но Вальтер имел одобрение, имел пространство, чтобы маневрировать, и, кроме того, его крестоносцы были мужчины. Ты же, отвергнутый небом и землей, возглавляешь сегодня менад. Их бессвязное исступление ты должен незамедлительно преобразовать в связные речи, в действия толковые, а не исступленные. Не дай Бог тебе просчитаться! Прагматичное чиновничество со своим сводом законов о наказаниях ожидает тебя, а за твоей спиной менады уже подняли бурю. И уж раз они самому сладкоголосому Орфею отрубили голову и бросили ее в воды Пенея, что же они сделают с тобой, обделенным музыкальным и поэтическим слухом и лишь научившимся бить в обтянутый овечьей кожей барабан. Но Майяр не ошибся. Поразительный Майяр! Если бы слава не была случайностью, а история извлечением из слухов, как знаменит был бы ты!
На Елисейских Полях происходят остановка и колебания, но для Майяра нет возврата. Он уговаривает менад, требующих оружия из Арсенала, что там нет никакого оружия, что самое лучшее - безоружное шествие и петиция Национальному собранию; он быстро выбирает или утверждает генеральш и капитанш над отрядами в десять и пятьдесят женщин и, установив подобие порядка, под бой около "восьми барабанов" (свой барабан он оставил), с бастильскими волонтерами в арьергарде снова выступает в путь.
Шайо, где поспешно выносят буханки хлеба, не подвергается разорению, не тронуты и севрские фарфоровые заводы. Древние аркады Севрского моста отзываются эхом под ногами менад, Сена с извечным рокотом катит свои волны, а Париж посылает вдогонку звоны набата и барабанную дробь, неразличимые в криках толпы и всплесках дождя. В Медон, в Сен-Клу, во все стороны расходятся вести о происходящем, и вечером будет о чем поговорить у камелька. Наплыв женщин все еще продолжается, потому что речь идет о деле всех дочерей Евы, всех нынешних и будущих матерей. Нет ни одной дамы, которой, пусть в истерике, не пришлось бы выйти из кареты и идти в шелковых туфельках по грязной дороге. Так в эту мерзкую октябрьскую погоду, как стая бескрылых журавлей, движутся они своим путем через ошеломленную страну. Они останавливают любых путешественников, особенно проезжих и курьеров из Парижа. Депутат Ле Шапелье в элегантном одеянии из элегантного экипажа изумленно рассматривает их сквозь очки - он интересуется жизнью, но поспешно удостоверяет, что он депутат-патриот Ле Шапелье и, более того, бывший председатель Ле Шапелье, который председательствовал в ночь сошествия Святого Духа, и член Бретонского клуба с момента его образования. На это "раздается громкий крик: "Да здравствует Ле Шапелье!", и несколько вооруженных лиц вскакивают на передок и на запятки его экипажа, чтобы сопровождать его".
Тем не менее весть, посланная депешей Лафайетом или распространившаяся в слабом шуме слухов, проникла в Версаль окольными путями. В Национальном собрании, когда все заняты обсуждением текущих дел, сожалениями о предстоящих антинациональных пиршествах в зале Оперы, о колебаниях Его Величества, не подписывающего Права Человека, а ставящего условия и прибегающего к уловкам, Мирабо подходит к председателю, которым в этот день оказывается многоопытный Мунье, и произносит вполголоса: "Мунье, Париж идет на нас" (Mounier, Paris marche sur nous). - "Я ничего не знаю!" (Je n'en sais rien!) - "Можете верить этому или не верить, это меня не касается, но Париж, говорю вам, идет на нас. Скажитесь немедленно больным, идите во дворец и предупредите их. Нельзя терять ни минуты". - "Париж идет на нас? отвечает Мунье желчным тоном. - Что ж, тем лучше! Тем скорее мы станем республикой", Мирабо покидает его, как всякий покинул бы многоопытного председателя, кинувшегося в неведомые воды с зажмуренными глазами, и повестка дня обсуждается как прежде.
Да, Париж идет на нас, притом не одни женщины Парижа! Едва Майяр скрылся из глаз, как послания месье де Гувьона во все округа и всеобщий набатный звон и барабанный бой начали давать результат. На Гревскую площадь быстро прибывают вооруженные национальные гвардейцы из всех округов, в первую очередь гренадеры из Центрального округа, это наши старые французские гвардейцы. Там уже "огромное стечение народа", толпятся жители Сент-Антуанского предместья, прошеные и непрошеные, с пиками и ржавыми ружьями. Гренадеров из Центрального округа приветствуют криками. "Приветствия нам не нужны, - мрачно отвечают они. - Нация была оскорблена, к оружию! Идем вместе за приказами!" Ага, вот откуда дует ветер! Патриоты и патрули теперь заодно!
Триста советников собрались, "все комитеты действуют". Лафайет диктует депеши в Версаль, в это время ему представляется депутация гренадеров Центрального округа. Депутация отдает ему честь и затем произносит слова, не лишенные толики смысла: "Мой генерал, мы посланы шестью ротами гренадер. Мы не считаем вас предателем, но считаем, что правительство предает нас; пора положить этому конец. Мы не можем повернуть штыки против женщин, которые просят хлеба. Народ в нищете, источник зла находится в Версале; мы должны разыскать короля и доставить его в Париж. Мы должны наказать фландрский полк и лейб-гвардию, которые дерзнули топтать национальные кокарды. Если король слишком слаб, чтобы носить корону, пусть сложит ее. Вы коронуете его сына, вы назовете Регентский совет, и все пойдет хорошо". Укоризненное изумление искажает лицо Лафайета, слетает с его красноречивых рыцарственных уст - тщетно. "Мой генерал, мы готовы пролить за вас последнюю каплю крови, но корень зла в Версале, мы обязаны пойти и привезти короля в Париж, весь народ хочет этого" (tout le peuple le veut).
"Мой генерал" спускается на наружную лестницу и произносит речь - опять тщетно. "В Версаль! В Версаль!" Мэр Байи, за которым послали сквозь потоки санкюлотов, пытается прибегнуть к академическому красноречию из своей золоченой парадной кареты, но не вызывает ничего, кроме хриплых криков: "Хлеба! В Версаль!", и с облегчением скрывается за дверцами. Лафайет вскакивает на белого коня и снова произносит речь за речью, исполненные красноречия, твердости, негодования, в них есть все, кроме убедительности. "В Версаль! В Версаль!" Так продолжается час за часом, на протяжении половины дня.
Великий Сципион-Американец ничего не может сделать, не может даже ускользнуть. "Черт возьми, мой генерал (Morbleu, mon general), - кричат гренадеры, смыкая ряды, когда конь делает движение в сторону, - вы не покинете нас, вы останетесь с нами!" Опасное положение: мэр Байи и члены муниципалитета заседают в Ратуше, "мой генерал" пленен на улице; Гревская площадь, на которой собрались тридцать тысяч солдат, и все Сент-Антуанское предместье и Сен-Марсо превратились в грозную массу блестящей и заржавленной стали, все сердца устремлены с мрачной решимостью к одной цели. Мрачны и решительны все сердца, нет ни одного безмятежного сердца, кроме, быть может, сердца белого коня, который гарцует, изогнув шею, и беззаботно грызет мундштук, как будто не рушится здесь мир с его династиями и эпохами. Пасмурный день клонится к закату, а девиз остается тем же: "В Версаль!"
И вдруг, зародившись вдали, накатывают зловещие крики, хриплые, отдающиеся в продолжительном глухом ропоте, звуки которого слишком напоминают "Фонарь!" (Lanterne!). А ведь нерегулярные отряды санкюлотов могут сами отправиться в путь со своими пиками и даже пушками. Несгибаемый Сципион решается наконец через адъютантов спросить членов муниципалитета: должен он идти в Версаль? Ему вручают письмо через головы вооруженных людей; шестьдесят тысяч лиц впиваются в него глазами, стоит полная тишина, не слышно ни одного вздоха, пока он читает. О Боже, он внезапно бледнеет! Неужели члены муниципалитета разрешили? "Разрешили и даже приказали" поступить иначе он не может. Крики одобрения сотрясают небо. Все в строй, идем!
Время подходит, как мы посчитали, уже к трем часам. Недовольные национальные гвардейцы могут разок пообедать по-походному, но они единодушно, обедавшие и необедавшие, идут вперед. Париж распахивает окна, "рукоплещет", в то время как мстители под резкие звуки барабанов и дудок проходят мимо; затем он усядется в раздумье и проведет в ожидании бессонную ночь. Лафайет на своем белом коне как можно медленнее объезжает строй и красноречиво взывает к рядам, продвигаясь вперед со своими тридцатью тысячами. Сент-Антуанское предместье с пиками и пушками обогнало его, разношерстная толпа с оружием и без него окружает его с боков и сзади. Крестьяне опять стоят, разинув рты. "Париж идет на нас" (Paris marche sur nous).
Глава шестая. В ВЕРСАЛЬ!
В это самое время Майяр остановился со своими покрытыми грязью менадами на вершине последнего холма, и их восхищенным взорам открылись Версаль и Версальский дворец и вся ширь королевского домена: вдаль, направо Марли и Сен-Жермен-ан-Ле и налево, вплоть до Рамбуйе, все прекрасно, все мягко окутано, как печалью, сероватой влажностью воздуха. А рядом, перед нами, Версаль, Новый и Старый, с широкой тенистой главной аллеей посередине, величественно-тенистой, широкой, в 300 футов шириной, как считают, с четырьмя рядами вязов, а дальше Версальский дворец, выходящий в королевские парки и сады, сверкающие озерца, цветники, лабиринты, Зверинец, Большой и Малый Трианон, жилища с высокими башнями, чудные заросшие уголки, где обитают боги этого низшего мира, но и они не избавлены от черных забот сюда направляются изголодавшиеся менады, вооруженные пиками-тирсами![295]