Друзья, дрожа при мысли о последствиях ссоры между ними - Робеспьером и Дантоном, заставляют их встретиться. "Справедливо, - сказал Дантон, скрывая сильное негодование, - обуздывать роялистов, но карать мы должны только тогда, когда этого требует польза Республики, и не должны смешивать невинного с виновным". "А кто сказал вам, - возразил Робеспьер с ядовитым взглядом, - что погиб хотя бы один невинный?" "Quoi, - сказал Дантон, круто повернувшись к своему другу Пари, прозвавшему себя Фабрицием, присяжному в Революционном трибунале. - Quoi, ни одного невинного не погибло? Что скажешь на это, Фабриций?"2 Друзья, Вестерман, этот Пари и другие убеждали его показаться, подняться на трибуну и действовать. Но Дантон не был склонен показываться - действовать или возбуждать народ ради своей безопасности. Это была беспечная, широкая натура, склонная к оптимизму и покою; он мог сидеть целыми часами, слушая болтовню Камиля, и ничего так не любил, как это. Друзья и жена уговаривали его бежать. "Куда бежать? отвечал он. - Если свободная Франция изгоняет меня, где же найдется для меня другое убежище? Нельзя унести с собой свою родину на подошвах своих сапог!" И Дантон продолжал сидеть. Даже арест его друга, Эро де Сешеля, члена Комитета общественного спасения, арестованного по приказу самого Комитета, не может поднять Дантона. В ночь на 30 марта присяжный Пари прибежал к нему с явно написанной в глазах тревогой: один клерк из Комитета общественного спасения сообщил ему, что приказ о задержании Дантона уже подписан и его должны арестовать в эту же ночь! Бедная жена, Пари и другие друзья в страхе, умоляют его бежать. Дантон помолчал, потом ответил: "Ils n'oseraient" (они не посмеют) - и не захотел принимать никаких мер. Бормоча: "Они не посмеют", он по обыкновению идет спать.
Однако на другой день, утром, по Парижу распространяется странный слух: Дантон, Камиль Демулен, Фелиппо, Лакруа накануне вечером арестованы! И это правда. Коридоры Люксембургской тюрьмы были переполнены: заключенные толпились в них, чтобы увидеть гиганта революции, входящего к ним. "Messieurs! - вежливо сказал Дантон. - Я надеялся в скором времени освободить всех вас отсюда; но вот я сам здесь, и неизвестно, чем это кончится". Слух разносится по всему Парижу; Конвент разбивается на группы, которые шепчутся с широко раскрытыми глазами: "Дантон арестован!" Кто же в таком случае в безопасности? Лежандр, поднявшись на трибуну, произносит с опасностью для себя слабую речь в его защиту, предлагая выслушать его (Дантона) у этой эстрады до предания суду, но Робеспьер сердито обрывает его: "Выслушали вы Шабо или Базира? Или у вас две меры и два веса?" Лежандр, съежившись, сходит с трибуны. Дантон, подобно другим, должен покориться своей судьбе.
Было бы интересно знать мысли Дантона в тюрьме, но ни одна из них не стала известной; в самом деле, немногие из таких замечательных людей остались настолько неизвестными нам, как этот титан революции. Слышали, как он произнес: "В это же время, двенадцать месяцев назад, я предложил учредить этот Революционный трибунал. Теперь я прошу прощения за это у Бога и у людей. Они все братья Каина; Бриссо желал, чтобы меня гильотинировали, как желает этого теперь Робеспьер. Я оставляю дело в страшной путанице (gachis epouvantable); никто из них ничего не смыслит в управлении страной. Робеспьер последует за мною; я увлекаю Робеспьера. О, лучше быть бедным рыбаком, чем вмешиваться в управление людьми". Молодая прелестная жена Камиля, обогатившая его не одними деньгами, бродит день и ночь вокруг Люксембургской тюрьмы, подобно бесплотному духу. Еще сохранились тайные письма к ней Камиля, покрытые следами ее слез. Слышали, как Сен-Жюст пробормотал: "Я ношу свою голову, как св. Дары, а Камиль, пожалуй, будет носить ее, как св. Денис".
Несчастный Дантон и ты, еще более несчастный, легкомысленный Камиль, некогда веселый Procureur de la Lanterne, вот и вы также дошли до предела мироздания, подобно Одиссею на границе Ада; смотрите в туманную пустоту за пределами мира, где человек видит бледную, бесплотную тень своей матери и думает: "Как не похоже настоящее на те дни, когда мать кормила и пеленала меня!" Дантон, Камиль, Эро, Вестерман и другие, странно смешанные с Базиром, с плутом Шабо, с Фабром д'Эглантином, с банкиром Фреем в одну пеструю кучу "Four-nee", как будут называть такие группы, -стоят, выстроенные в ряд перед эстрадой Тенвиля. Было это 2 апреля 1794 года. Дантону пришлось только три дня просидеть в тюрьме, так как время не ждет.
Как ваше имя, место жительства и тому подобное, спрашивает Фукье-Тенвиль, как требуют формальности. "Мое имя Дантон, - отвечает титан, - имя довольно известное в революции; моим местопребыванием скоро будет ничто (Le Neant), но я буду жить в Пантеоне истории". Человек старается в этом случае сказать что-нибудь сильное, все равно, в характере его это или нет! Эро де Сешель заявляет эпиграмматически, что он "сидел в этом зале, ненавистный парламентским деятелям". Камиль отвечает: "Мой возраст - это возраст bon Sanculotte Jesus[94], роковой для революционеров". О Камиль, Камиль! И, однако, ведь в этом божественном событии заключался, между прочим, самый роковой упрек, когда-либо сделанный на земле мирскому правосудию: "важнейший факт", как это называет набожный Новалис[95], "признание прав человека". Истинный возраст Камиля, кажется, 34 года. Дантон годом старше.
Каких-нибудь пять месяцев назад процесс 22 жирондистов был важнейшим, какой когда-либо приходилось вести Фукье-Тенвилю. Но вот ему приходится вести еще более важный, требующий всей его изворотливости, заставляющий трепетать его сердце, так как голос Дантона раздается теперь под этими сводами в страстных речах, потрясающих своей ярой искренностью, окрыленных гневом. Показания важнейших свидетелей он разбивает в прах одним ударом. Он требует, чтобы члены комитета сами выступили в качестве свидетелей и в качестве обвинителей; он "покроет их бесчестием". Он поднимается во весь свой огромный рост, встряхивает своей огромной черной головой; глаза его мечут молнии, зажигающие все республиканские сердца, так что сами галереи, хотя заполненные по билетам, шепчутся сочувственно и как бы готовы броситься вниз и поднять народ, чтобы освободить Дантона! Он громко жалуется на то, что его причислили к разряду Шабо, мошенников, биржевых спекулянтов, что его обвинительный акт - ряд пошлостей и ужасов. "Дантон прятался 10 августа? возражает он, подобно реву льва в тенетах. - А где те люди, которые побуждали его показаться в этот день? Где те возвышенные души, у которых он черпал энергию? Пусть они покажутся, эти мои обвинители; я требую этого, находясь в полной ясности ума, я сорву личины с трех пошлых негодяев (les trois plats coquins) - Сен-Жюста, Кутона, Леба, которые раболепствуют перед Робеспьером и ведут его к погибели. Пусть они явятся сюда; я обращу их в ничтожество, из которого им никогда не подняться!" Взволнованный председатель звонит, призывает к порядку строгим голосом. "Что тебе до того, как я защищаюсь! - кричит Дантон. - Право осудить меня останется за тобой. Голос человека, защищающего свою честь и жизнь, заглушит звон твоего колокольчика!" Так гремит Дантон все сильнее и сильнее, пока его львиный голос не "замирает в горле": слова не могут выразить того, что есть в этом человеке. Галереи зловеще ропщут. Первое дневное заседание окончено.
О Тенвиль и ты, председатель Герман, что вы будете делать? По строго революционному закону процесс может продолжиться еще два дня, но галереи уже ропщут. Что, если этот Дантон прорвет ваши сети? В самом деле, интересно было бы посмотреть. Ведь все висит на волоске. И что за сумятица наступила бы тогда! Судьи и подсудимый поменялись бы местами, и вся история Франции пошла бы другим путем! Ведь один Дантон мог бы еще попытаться управлять Францией. Только он, этот неукротимый бесформенный титан, да разве еще тот смуглый артиллерийский офицер в Тулоне, которого мы оставили делать свою карьеру на Юге.
Вечером второго дня, так как дело все более грозило принять дурной оборот, Фукье-Тенвиль и Герман, растерянные, бросаются в Комитет общественного спасения. Что тут делать? Комитет спешно издает новый декрет, в силу которого лица, оскорбляющие судей, "могут быть устранены от прений". В самом деле, разве не существует "заговора в Люксембургской тюрьме"? Ci-devant генерал Диллон и другие подозрительные вступили в заговор с женой Камиля с целью раздавать ассигнации, чтобы открыть тюрьмы и ниспровергнуть Республику. Гражданин Лафлот, сам подозрительный, но желающий получить свободу, донес об этом заговоре, и донос этот может принести плоды! На следующее утро послушный Конвент утверждает новый декрет, и комитет бросается с ним за помощью к Тенвилю, поставленному почти в безвыходное положение. Итак, hors de Debats (без прений), вы, дерзкие! Стража, исполняй свой долг! Таким образом, благодаря отчаянным усилиям комитета Фукье-Тенвиля, Германа, Леруа Dix Aout и всех славных присяжных, приложивших к этому весь ум и все силы, суд присяжных становится достаточно осведомленным, приговор постановлен, послан с курьером, изорван и растоптан ногами: смерть в этот же день. Это было 5 апреля 1794 года. Бедная жена Камиля может перестать бродить около тюрьмы. Даже более: пусть она поцелует своих бедных детей и приготовится сама войти в нее, чтобы последовать за мужем!