Городской совет чувствует, что власть его подорвана, что он поставлен в зависимое положение, и не знает, к чему все это приведет; знает только, что он стал слабым и должен повиноваться. Что, если разделить Париж, скажем, на 12 отдельных муниципалитетов, неспособных к соглашению! С секциями было бы тогда легко управляться, а не упразднить ли и самые секции? Тогда у нас осталось бы только 12 послушных и мирных городских округов, без центра и подразделений2, и священное право восстания стало бы выморочным.
Многое отменяется таким образом и перестает существовать. Ведь и пресса говорит, и человеческий язык говорит; журналы, увесистые и легкие, высказываются в филиппиках и сатире, и ренегат Фрерон, и ренегат Прюдом гремят по-прежнему, только в противоположном духе. И ci-devants появляются, даже почти выставляют себя напоказ, воскресшие как бы от смертного сна, и рассказывают в печати, какие страдания перенесены ими. Даже болотные лягушки напыщенно квакают. 73 члена Конвента, подписавшие известный протест, освобождаются из тюрьмы, хотя и не без некоторых усилий, и возвращаются на свои места. Луве, Инары, Ланжюине и остатки жирондизма, естественные враги террора, вызволенные из сеновалов и погребов Швейцарии, снова займут свои места в Конвенте.
В нем и вне его господствуют теперь термидорианские Тальены и отъявленные враги террора. Обузданная Гора становится все молчаливее, а умеренность возвышает свой голос все громче, но не бурно и без угроз, скорее как волна могучего органного звука, как оглушающая сила общественного мнения, гармонично исходящего из 25 миллионов народных уст, которые все принадлежат теперь Комитету милосердия. Какие же отдельные группы в силах противостоять этому?
Глава вторая. ДОЧЬ КАБАРРЮСА
Где же устоять этому жалкому Национальному Конвенту, разрозненному, сбитому с толку долгим террором, тревогами и гильотиной? Притом у него нет кормчего, нет даже Дантона, который отважился бы направить его куда-нибудь среди такого напора бури. Самое большее, что может сделать растерявшийся Конвент, - это изменить направление, поставить паруса по ветру и держаться так, чтобы не потонуть. Бесполезно было бы бороться, ставить руль на подветренную сторону и командовать повороты! Растерявшийся Конвент пытался плыть против ветра, но его быстро повернуло обратно, так силен был напор переменчивого ветра. Он дует теперь все сильнее и сильнее с теплого юго-запада; опустошительный северо-восточный ветер и бурные порывы вихря совсем стихли. Все санкюлотское исчезает и заменяется кюлотским.
Взгляните, например, на покрой одежды, этот видимый признак, свидетельствующий о тысяче вещей невидимых. Зимой 1793 года мужчины ходили в красных колпаках и сами муниципалы носили деревянные башмаки. Даже гражданки принуждены были подавать прошение об отмене такого головного убора. А теперь, в эту зиму 1794 года, куда девался красный колпак? Он унесен потоком, как и многое другое. Наш зажиточный гражданин обдумывает, как бы ему одеться поизящнее? Не одеться ли, как одевались свободные народы древности? Более смелая гражданка уже так и поступила. Посмотрите на нее, на эту предприимчивую гражданку: она в костюме древних греков, в таком греческом костюме, какой мог предлагать художник Давид; ее распущенные волосы перехвачены блестящим античным обручем; на ней яркого цвета туника, какие носили гречанки; маленькие ножки ее, обнаженные, как у античных статуй, и обутые в сандалии, привязанные лентами, бросают вызов морозу.
Жажда роскоши овладела всеми. Эмигранты не увезли с собой свои отели и замки с их обстановкой, и при быстрой смене владельцев благодаря чеканке денег на площади Революции, военным поставкам, продаже эмигрантских, церковных и королевских земель, а также ажиотажу с бумажными деньгами - этой волшебной лампе Аладдина - такие отели не замедлили найти новых жильцов. Старое вино из погребов аристократии вливается в новые глотки. Париж подметен и освещен; салоны, ужины, не братские, опять сверкают подобающим блеском, хотя и особого оттенка. Красавица Кабаррюс, освобожденная из тюрьмы, повенчалась со своим рыжим и мрачным богом ада, с которым она обращается, как говорят, очень надменно. Она дает блестящие вечера; вокруг нее собирается новая республиканская армия гражданок в сандалиях, аристократок и других; собираются все пережитки старого лоска. Правой рукой г-жи Тальен служит в таких случаях прелестная Жозефина, вдова Богарне, хотя находящаяся в стесненных обстоятельствах; обе задались целью смягчить безобразие республиканской строгости и вновь цивилизовать человечество.
Вновь цивилизовать совсем по-прежнему: волшебством смычка Орфея, ритмом Евтерпы[99], грацией, улыбками. На этих вечерах бывают и термидорианские депутаты: Фрерон, издатель "Orateur du Peuple", Бар-рас, умевший танцевать не только "Карманьолу", и суровые генералы Республики в огромных воротниках и галстуках, пригодных для защиты от сабельных ударов, с волосами, собранными в узел "под гребенку и ниспадающими на спину". Среди этих последних мы узнаем невысокого артиллерийского офицера из Тулона с бронзовым цветом лица, возвратившегося из Итальянского похода. У него мрачный вид, жестокое, почти свирепое выражение лица, так как он имел неприятности и был болен; притом же он в немилости, как человек, выдвинутый - все равно, по заслугам или нет - террористами и Робеспьером-младшим. Но разве Баррас не знает его? Разве Баррас не замолвит за него слова? Да, если когда-нибудь для Барраса будет выгодно сделать это. А сейчас этот артиллерийский офицер стоит и смотрит своими глубокими, серьезными глазами в будущее, которое представляется ему безнадежно пустым. Он молчалив, но, когда его расшевелят, он высказывает своеобразные мысли, меткие, излучающие свет, как молния; вообще это человек "необщительный", скорее опасный. Необщительность делает его предметом страха и антипатии для всякого рода фантазий, так как он сама реальность! Стоит он здесь без дела и надежды, как бы отчужденный, однако нередко посматривает в ласковые глаза Жозефины Богарне. На все остальное он смотрит строго, с открытыми глазами и с сомкнутыми губами, как бы выжидая, что будет дальше.
Всякий может заметить, что балы имеют в эту зиму совсем новый вид. Не "Карманьолу" видим мы, этот грубый "вихрь лохмотьев", как назвал ее Мерсье, "предвестницу бури и разрушения", а мягкие ионические движения, гармонирующие с легкими сандалиями и греческой туникой! Лихорадка роскоши вышла наружу; люди разбогатели, прибавилось много новых богачей, а при терроре нельзя было танцевать иначе как в лохмотьях. Среди бесчисленных балов разного рода обратим внимание читателя на один род - на так называемые балы жертв (Bals a victime). У всех танцующих на левой руке надет черный креп. Чтобы быть допущенным на такой бал, нужно, чтобы вы были жертвой террора или чтобы вы потеряли кого-нибудь из родственников во время террора. Мир усопшим; будем танцевать в память их! Потому что, как бы то ни было, нам надо танцевать.
И примечательно, какие разнообразные формы принимает это великое занятие - танцы. "Женщины, - говорит Мерсье, - это нимфы и султанши, иногда Венеры, Юноны, даже Дианы. Они кружатся, плавают с легкой, безупречной стройностью, серьезные, молчаливые, видимо поглощенные своим делом. И зрители как бы сливаются с танцующими, образуя кольцо вокруг различных контрдансов, но не мешая им. Редко случается, чтобы султанша в подобных обстоятельствах испытала хотя малейший толчок. Ее хорошенькая ножка появляется на вершок от вашей, и вот ее уже нет: она унеслась, как яркая искра; но скоро темп танца возвращает ее на прежнее место. Подобно яркой комете, она несется, кружась, по своей орбите, как бы подчиняясь двоякому действию тяготения и влечения". Заглянув немного вперед, тот же Мерсье видит Merveilleuses в "шароварах телесного цвета", с золотыми браслетами на ногах; настоящих танцующих гурий искусственного рая Магомета, слишком уже магометанского. Монгайяр замечает своим меланхолическим взором не менее странную вещь: каждая светская гражданка, которую вы встречаете, находится в интересном положении. Великий боже, каждая! "Настоящие подушки!" - прибавляет этот язвительный человек; такова мода во время, когда народонаселение сократилось вследствие войн и гильотины. Не вникайте глубже в достоинства этой моды.
Взгляните теперь на эти новые группы на улицах вместо прежних страшных Tappe-durs Робеспьера. Это молодые люди, одетые не в черные куртки карманьолы из грубого сукна, а в изящное habit carre, или фраки с прямыми фалдами, с изящным, антигильотинного фасона воротником; волосы их заплетены на висках и, свернутые сзади узлом, ниспадают на военный манер; это так называемые muscadin (щеголи) или денди. Фрерон ласково называет их jeunesse doree - золотая или позолоченная молодежь. Эта "золотая молодежь" появилась, как бы воскреснув из мертвых. Те, кто были жертвами, носят креп на левой руке. Мало того, они носят дубинки, налитые свинцом, и имеют сердитый вид. Если с ними встретится какой-нибудь Tappedur или осколок якобинства, ему придется плохо. Они много страдали; их друзья были гильотинированы; их удовольствия, шалости, тончайшие воротнички безжалостно преследовались: горе подлым красным колпакам, которые делали это! Красавица Кабаррюс и армия греческих сандалий улыбаются одобрительно. В театре Фейдо храбрая молодежь во фраках с прямыми фалдами любуется красавицами в греческих сандалиях и воспламеняется от их взглядов. Долой якобинство! Никакие якобинские гимны или демонстрации, кроме термидорианских, не будут более терпимы; мы свергнем якобинство нашими свинцовыми дубинками.