Читатель, серьезно смотрящий на эту адскую, смутную фантасмагорию, различит несколько устойчивых, определенных предметов, но всего лишь несколько. Он заметит в тюрьме Аббатства по окончании внезапного избиения священников странный суд, который можно назвать судом мести или диким самосудом; он образовался быстро и заседает вокруг стола с разложенными на нем тюремными списками; председательствует Станислас Майяр, герой Бастилии, знаменитый предводитель менад. О Станислас, тебя, ловкого наездника и человека, не чуждого законности, мы надеялись встретить в другом месте, а не здесь! Вот какую работу, стало быть, суждено тебе сделать, прежде чем навеки скрыться с наших глаз! В Лафорс, в Шатле, в Консьержери[22] образуются такие же суды и с такими же атрибутами: ведь то, что делает один человек, могут делать и другие. В Париже около семи тюрем, полных аристократами-заговорщиками; не обойдены даже Бисетр и Сальпетриер с их подделывателями ассигнатой[23]: ведь у нас семьдесят раз семьсот патриотических сердец в состоянии безумия. Имеются также и подлые сердца, и самые совершенные в своем роде, если таковые понадобятся. Для них в этом настроении закон все равно что не закон и убийство, как бы его ни называли, такая же работа, как и всякая другая.
И вот эти внезапно образовавшиеся самозваные суды заседают с разложенными перед ними тюремными реестрами; вокруг них стоит необычайный, дикий рев; внутри тюрьмы в ужасном ожидании сидят заключенные. Живо! Произносится имя, скрипят засовы, и перед нами заключенный. Вопросов предлагается немного (самозваный суд работает скоропалительно): роялистский заговорщик или нет? Очевидно, нет. В таком случае заключенного освобождают с криком "Vive la Nation!". Вероятно, да; и в этом случае заключенного освобождают, но без крика "Vive la Nation!", или же приговор гласит: отвести заключенного в Аббатство. "Значит, в Лафорс!" Добровольные экзекуторы хватают осужденного, он уже у внешних ворот; его "выпускают" или "ведут" не в Лафорс, а в ревущее море голов, под свод яростно занесенных сабель, пик и топоров, и он падает изрубленный. Падает другой и третий, образуется груда тел, и в канавах течет красная вода. Представьте себе вой этих людей, их потные, окровавленные лица, еще более жестокие крики женщин, потому что в толпе были и женщины, и брошенного в эту среду беззащитного человека! Журниак де Сен-Меар видал сражения, видел бунт мятежного Королевского полка, но от этого зрелища затрепетало и храбрейшее сердце. Заключенные швейцарцы, оставшиеся от 10 августа, "судорожно обнялись" и попятились назад; седые ветераны кричали: "Пощадите, Messieurs, ах, пощадите!" Но здесь пощады нет. Вдруг "один из этих людей выходит вперед. На нем синий камзол, ему около 30 лет; он немного выше среднего роста и благородной, воинственной наружности. "Иду первым, если уж решено, - говорит он. - Прощайте!" Потом, сильно швырнув назад шляпу, кричит разбойникам: "Куда идти? Покажите мне дорогу!" Отворяют створчатые ворота и объявляют о нем толпе. Он с минуту стоит неподвижно, потом бросается между пиками и умирает от тысячи ран".
Зарубают одного за другим; сабли приходится точить, а убийцы освежаются кружками вина. Бойня продолжается, от усталости громкий рев переходит в глухое рычание. Сменяющаяся толпа с мрачными лицами смотрит на это зрелище с равнодушным одобрением или осуждением, равнодушно признавая, что это необходимо. "Один англичанин в драповом пальто" поил будто бы убийц из своей походной фляжки - с какою целью, "если он не подговорен Питтом", известно только ему и сатане! Сообразительный д-р Моор, подойдя, почувствовал себя дурно и свернул на другую улицу. Этот суд присяжных действует скоро и строго. Нет пощады ни храбрости, ни красоте, ни слабости. Старик де Монморен, брат министра, был оправдан "трибуналом Семнадцатого" и отведен назад, сопровождаемый толчками ревущих галерей, но здесь его не оправдывают. Принцесса де Ламбаль уже легла спать. "Madame, вы должны отправиться в Аббатство". - "Я не хочу переселяться; мне хорошо и здесь". Ее заставляют встать. Она хочет поправить свой туалет, но грубые голоса возражают: "Вам недалеко идти". И ее также ведут к вратам ада, как явную приятельницу королевы. Она содрогается и отступает при виде окровавленных сабель, но дороги назад нет: вперед! Красивая голова рассекается топором, затылок отделяется. Красивое тело разрубается на куски среди гнусностей и циничных ужасов, проделываемых усатыми grandes-livres, ужасов, которые человечество склонно считать невероятными и которые должно читать только в оригинале. Эта женщина была прекрасна, добра и не знала счастья. Молодые сердца в каждом поколении будут думать про себя: "О достойная обожания, ты царственная, божественная и несчастная сестра-женщина! Почему я не был при этом с мечом или молотом Тора в руке[24]! Голову ее насаживают на пику и проносят под окнами Тампля для того, чтобы видела другая, еще более ненавистная голова - Марии Антуанетты. Один муниципал, находящийся в этот момент в Тампле с августейшими узниками, говорит: "Посмотрите в окно". Другой быстро шепчет: "Не смотрите". Ограда Тампля охраняется в эти часы длинной растянутой лентой; сюда врываются ужас и шум неумолкаемых криков; пока еще нет цареубийства, хотя возможно и оно.
Но поучительнее отметить проявление любви, остатки природной доброты, всплывающие в этом разгроме человеческих существований; наблюдается и это в некоторой степени. Вот, например, старый маркиз Казотт: он приговорен к смерти, но его молодая дочь сжимает его в своих объятиях и умоляет с красноречием, вдохновленным любовью, которая сильнее смерти; даже сердца убийц смягчаются - старик пощажен... Однако он был виновен, если участие в заговоре за своего короля составляет вину; через десять дней новый суд опять приговорил его, и он должен был умереть в другом месте, завещав дочери локон своих седых волос. Или возьмем старого де Сомбрейя, у которого тоже была дочь. "Мой отец не аристократ; о добрые господа, я готова поклясться и доказать, чем угодно, что мы не аристократы; мы ненавидим аристократов!" "Выпьешь аристократическую кровь?" - кричит один и подает ей в чашке кровь (так по крайней мере гласили общераспространенные слухи)20; бедная девушка пьет. "Значит, этот Сомбрей невиновен". Да, действительно, а теперь заметьте самое главное: как при известии об этом факте окровавленные пики опускаются к земле и рев тигров сменяется взрывом восторга по случаю спасенного брата; старика и его дочь со слезами прижимают к окровавленным грудям и на руках относят домой с торжественными криками "Vive la Nation!". Убийцы отказываются даже от денег! Не кажется ли такое настроение странным? Однако это доказано, подтверждено в некоторых случаях надлежащим образом свидетельскими показаниями роялистов21 и весьма знаменательно.
Глава пятая. ТРИЛОГИЯ
В наше время всякое описание, сколь бы эпическим оно ни было, "говорит само за себя, а не воспевает себя", поэтому оно должно или основываться на вере и доказуемых фактах, или же представлять не более основания, чем летающая паутина, так что читатель, может быть, предпочтет посмотреть на эти дни глазами очевидцев и на основании того, что он увидит, судить о них собственным умом. Предоставим храброму Журниаку, невинному аббату Сикару, рассудительному адвокату Матону говорить каждому со всевозможной краткостью. Книга Журниака "Тридцативосьмичасовая агония", хотя сама по себе и слабое произведение, выдержала, однако, "более 100 изданий". За неимением лучшего приведем здесь часть ее в 101-й раз.
"Около семи часов" (воскресенье, вечер, в Аббатстве; Журниак отмечает часы): "Мы видели, как вошли два человека с окровавленными руками, вооруженные саблями; тюремщик с факелом светил им; он указал на постель несчастного швейцарца Рединга. Рединг говорил умирающим голосом. Один из этих людей остановился, но другой крикнул: "Allons donc!" - и, подняв несчастного, вынес его на спине на улицу. Там его убили".
"Мы все молча смотрели друг на друга и схватились за руки. Неподвижные, мы устремили свои застывшие глаза на пол нашей тюрьмы, на котором лежал лунный свет, расчерченный на квадраты тройными решетками наших окон".
"Три часа утра. Они взломали одну из тюремных дверей. Мы думали сначала, что они пришли убить нас в нашей камере, но услышали из разговора на лестнице, что они шли в другую комнату, где несколько заключенных забаррикадировались. Как мы вскоре поняли, их всех там убили".